– А зачем оно ей – высшее образование? – ответила подруга. – Ты ее просто недостаточно знаешь. Она и не стремилась никогда обязательно иметь высшее образование. У нее была другая мечта, другие планы: быть обеспеченной, не служить, не работать, заниматься только семьей, домом. Такая возможность представилась – зачем же было ее упускать? Теперь у нее все, что она хотела: муж, видный в Липецке человек, получает хорошие деньги, персональная машина, отдельный особняк, обстановка, за окнами собственный сад, дочка растет. Ни у плиты она не стоит, ни с дочкой своей не возится, для этого у нее няня. А для плиты, стирки, уборки – еще одна домработница. Лена уже вторую шубу себе справила. Первая из котика, а вторая из монгольской каракульчи. Ты представляешь, какой это шик – из каракульчи, да еще монгольской! У жены первого обкомовского секретаря такой нет, от зависти в обморок можно упасть!
– Особняк, две няни, каракульча – и все это на зарплату директора всего лишь кирпичного завода!
– Наивный ты человек, кто из таких людей на одну зарплату живет? У Ленкиного мужа огромные связи, он всем нужен, точнее – его продукция, есть возможность все что хочешь доставать… Ему в ножки кланяются и сами со всех сторон всевозможный дефицит несут… В общем – сейчас у нее все, что она хотела. Царская жизнь.
– Короче – пошехонье… – пошутил Антон.
Подруга не знала, что́ в основе этой реплики Антона, и поэтому полностью не поняла.
– Пошехонье не пошехонье, – сказала она, – но и я бы не отказалась. Никто бы не отказался.
Узнав о внезапном замужестве Лены, ее муже – кирпичном директоре, растущей дочке, Антон испытал глухую боль. Сердце замерло, не довершив удара. Так бывает, когда вдруг сорвешься, летишь куда-то вниз и внутри становится холодно и безнадежно пусто. Казалось, о Лене не надо больше вспоминать. Но прошло какое-то время, и чувство это ослабло, опять вернулась его прежняя любовь к Лене, и опять он стал писать ей свои длинные письма и получать ее короткие, на одной-двух тетрадочных страницах, но, в общем, дружеские, с юмором, шутками, ответы, дающие ему надежду, что не просто так они написаны – лишь бы чем-нибудь занять свое время, которого в достатке, с избытком, все-таки и у Лены к нему когда-то что-то было, и, может, хоть какая-то тень того, прошлого, есть еще и сейчас.
Муж ее не препятствовал переписке со старыми знакомыми, это она сообщила ему сразу же; не хочу и не имею права, сказал он, отрывать тебя от старых твоих приятелей, мне достаточно, что из всех, кого ты знала, за кого могла бы выйти замуж, ты выбрала меня.
Шли годы, случались у Антона увлечения, порой захватывавшие его сильно, но потом их магия, их власть над ним постепенно испарялись, как испаряется крепость откупоренного вина или как неизбежно тает и исчезает по весне снег, в жизни Антона появлялись новые женщины, новые властные чувства; он женился и поначалу, года два, любил свою оказавшуюся недоброй, не любившую его жену, вышедшую за него замуж без всякой искренности, только лишь из практических соображений: и лет уже много, подруги дразнят «засидевшейся», и все другие ее ухажеры мелки, обыкновенны, неинтересны, не обеспечены ни жильем, ни денежными доходами, с хвостами всякой родни, которая станет непременно вмешиваться, указывать и корить, если состоится ее замужество. Антону было обидно, что так незаслуженно неудачливо сложилась его женатая жизнь, но испарились и эти его, поначалу светлые и радостные, а потом раздраженные и негодующие чувства к своей, как принято называть, половине, а память о Лене и любовь к ней так и продолжали в нем жить и держаться в каком-то своем отдельном существовании, не смешиваясь со всем тем, что у него происходило – с его временными увлечениями, женитьбою и недолгой семейной жизнью, кончившейся разводом. Как что-то уже неотторжимое от него, что по воле судьбы, тех знаков, что начертаны где-то на небесах, настигает однажды человека, срастается с ним воедино и остается с ним до самого его конца…
Но вот однажды Антону понадобилось что-то вспомнить из прошлого, место и время действия каких-то давних событий. Он знал, что в его письмах Лене должны быть их следы, и он написал ей, прося порыться в его письмах, отыскать эти нужные ему строчки. И получил обескураживший его ответ. Она написала, что у нее ничего нет, полгода назад она сожгла весь свой архив, все письма, что ей присылали; не только его, Антона, но вообще все – всех ее друзей и подруг, товарищей, знакомых, родственников. Она объясняла это тем, что серьезно болела, могла не поправиться; письма написаны только ей одной, в них много сугубо личного, личных тайн, откровений. Не нужно, чтобы их касались чьи-то чужие глаза.
Трудно было оспорить эти слова, Лена имела право на свой поступок. Но… но… С уничтожением писем исчезла, обратилась в небытие длинная часть жизни Антона, не зафиксированная больше нигде и никак, словно бы ее и не было никогда… Он не мог понять, зачем понадобилось их жечь. Не хотела Лена, чтобы их стал читать кто-то чужой, посторонний, могла бы их просто вернуть Антону, это было бы куда разумней…
Но не только своих писем стало Антону жаль. Он знал, что, живя в Липецке, еще до своего замужества, будучи студенткой географического факультета, Лена была дружна со многими молодыми военными летчиками. Все они были ровесниками Лены и Антона, за плечами у каждого остались десятилетки, училища военных пилотов, из которых они вышли с лейтенантскими погонами на плечах, долгие трудные месяцы, а то и годы на фронте, десятки воздушных боев, в которых посчастливилось уцелеть. В Липецке существовала школа переподготовки фронтовых пилотов. Здесь они изучали новые типы истребителей, созданные в ходе войны советскими авиаконструкторами, осваивали их в воздухе и на них же улетали в свои части на фронт. Оттуда они писали Лене письма, все они были содержательны, интересны, некоторые даже со стихами, в каждом проглядывали своеобразные личностные черты, звучали живые, неповторимые голоса. Лена иногда в своих письмах Антону приводила кусочки из того, что писали ей летчики. А стихи – так целиком. И почти никого из этих ребят не осталось в живых. Кто погибал в обломках своего иссеченного пулеметными струями и рухнувшего на землю самолета, кто вообще исчезал в пламени взорвавшихся бензобаков в небесной вышине, не вернувшись на землю даже прахом. Всем им довелось прожить совсем мало, и если что и осталось от этих великолепных ребят миру и людям, так это их строки, написанные Лене, голубоглазой девушке в Липецке, при коптилках фронтовых землянок, в траве, под крылом своих истребителей, а то и в их кабинах, в ожидании команды на взлет.
И вот эти бесценные письма сжечь! Все равно что сжечь их авторов – подвергнуть их полному, окончательному, безвозвратному истреблению. Их сердца, души, живые голоса, звучащие в чернильных и карандашных строчках…
Принять это, согласиться с Леной и на эту утрату – и мысль, и душа Антона не могли.
Пауза в их переписке длилась долго, но все же Антон первым нарушил молчание, и опять стал писать Лене, постепенно возвращая своей письменной речи прежний тон, а себе – прежнюю к Лене привязанность и любовь.
И все же случилось неминуемое.
Антону исполнилось пятьдесят лет. Эта дата, это событие показались ему чем-то неправдоподобным, удивляющим. Словно бы случилось то, что не могло, не должно было случиться: такая эпоха, такие бури и потрясения, такие жертвы, от его поколения, сверстников после войны с Германией всего лишь два-три человека из сотни, а он все-таки прожил полвека!
Праздники – с их утомительным бездельем, ненужным обжорством, желанными и нежеланными гостями и их долгими гостеваниями, пустыми, никчемными разговорами, после которых, как правило, нечего вспомнить, – Антон не любил вообще, свои же дни рождения – особенно. Он нарочно перед своим юбилеем добыл дешевую путевку в простенький профсоюзный дом отдыха и уехал, чтобы избавить себя от праздничной суеты, приготовления питья и закусок, телефонных поздравительных звонков и выслушивания одних и тех же, с фальшивым пафосом, стандартных слов, от пьяного пиршества, несмолкаемого галдежа, пьяных объятий и целований, бессвязных, то и дело прерываемых разговоров с соседями по столу, словом, от всего, что происходит в юбилеи и отчего потому целую неделю болит голова, тошнотно в желудке и пакостно на душе.
В доме отдыха по утрам давали на завтрак манную или жиденькую пшенную кашу, в обед – какой-нибудь супчик, картофельный, макаронный, какую-то жареную или вареную рыбу на второе, незнакомого вида и непонятного вкуса. Названия ее не знали даже повара, которые ее готовили. «Океанская, – отвечали они, если отдыхающие начинали у них допытываться. – С Дальнего Востока. А как точно – Бог знает». На ужин – опять какая-нибудь каша или овощные рагу, стакан простокваши. Мясо в меню отсутствовало, за все свои две недели отдыхающие только раз получили пару биточков из говядины. С мясом, как и всеми изделиями из него: колбасами, ветчиной, сосисками и прочим – в стране происходило что-то непонятное: оно исчезло на рынках и в магазинах, купить его можно было только в Москве, постояв в длинных очередях вместе с приезжими из Саратова и Астрахани, Куйбышева и Вологды, Калинина и Брянска; вся география Советского Союза была представлена в этих изнурительных, многочасовых очередях. И не только за мясом, но и за многими другими продуктами, промышленными товарами, такими, как женские сапоги, женская верхняя одежда, мужские ботинки и брюки – и прочее, прочее, даже, что казалось странным, нелепостью, за стенными обоями.