оглядел сквозь щель дерзкого мальчишку. Заколебался — то ли оттолкнуть его, то ли в самом деле пойти посмотреть.
— Кто это? — сдаваясь, спросил он.
— Моя мама.
— А ты чей?
— Габджа из Волчиндола.
— Отец почему не приехал? — Дверь открылась совсем: директор вспомнил больную.
— Приехал, коней держит.
— Хорошей трепки заслуживаешь ты, парень… Сейчас приду. Больную — в третий корпус, второй этаж… или нет… прямо в седьмой номер!
Седьмой номер в третьем корпусе — операционная. Теперь санитары слушались Марека с полуслова. Кристина, увидев вокруг себя такое движение, немного ожила. Даже улыбнулась мужу и сыну.
— Опять две тысячи тю-тю!
— Зато мама цела будет! — проворчал Марек, и у больной женщины, при всей ее слабости, стало легче на сердце. Она совсем подчинилась Мареку. Он тверд. Тверже Урбана. Мужа она только любит и жалеет; сына — слушается, покоряется его воле.
Директор больницы, войдя в операционную, тотчас подсел к Кристине на койку, Подержал за руку, изучая ее лицо. Расспросил, где болит, с каких пор, кашляет ли, какой врач ее пользовал. Потом встал, колючими глазами пронзил Урбана.
— Почему не привезли раньше? Не видите, у вашей жены жидкость в плевре! И уже образовалось нагноение… Хорош староста!
— Она ни за что не хотела… — пожаловался на жену Урбан.
— Да что же, черт вас возьми, не могли вы ей стукнуть как следует? Вон отсюда!
Отец и сын вышли.
— Завтра утром приходите. Увидите — совсем другая будет! — крикнул им вслед директор, спохватившись, что негоже отпускать без утешения волчиндольских полудикарей.
Благословенны будьте, рука и нож хирурга! И пусть жестки слова, сопровождающие их движение, зато как славно заживает открытая рана, через которую, как из лопнувшего нарыва, вытекает зловонная жидкость, предвестница смерти! Но когда вся жидкость вытечет, а рана затянется — раскроется ладонь врача, чтобы принять… три тысячи. И разинет рот больничная касса, проглотит еще… две тысячи. Однако это еще когда будет! А пока пробежали недели, прошла весна, и мир вкатился в теплое лето. Однажды в воскресенье Волчиндол сбежался к домику с красно-голубой каймой. Кристина почти без посторонней помощи, опираясь только на руку Урбана, сошла с коляски.
— Здравствуй, Кристина! — крикнула Филомена Эйгледьефкова; ее младшенькому пошел шестой годик, а он все держится за юбку мамы. — Вот уж не думала, что ты вернешься такой павой!
Кристина от души пожала бы руки всем женщинам, но Марек гнал маму в дом. Он спешил. Некогда ему было лясы точить. Всю весну провел он в Волчиндоле, окреп на весенних работах — любо посмотреть. Их виноградники так и светятся. И у Урбана оставалось немножко времени и на дела общины, и на его хилые кооперативы. А Магдаленка вытянулась, пополнела в икрах и в бедрах. Теперь уж, как бы ни хмурилась жизнь, а оземь ее не ударит.
У Марека оставалось в запасе семь дней до экзаменов в виноградарской школе. Неделю тому назад сам Миколаш Алеш заезжал навестить его. Сегодня ночью Марек поедет в Западный Город.
Маменька спят. Тихо так дышат… Они еще худые, измученные, но щеки уже постепенно заливает красное вино. Спит и Адамко… На будущий год и он пойдет учиться.
— Разбудить маму? — спросил отец, протягивая сыну деньги.
— Что вы! — отверг тот столь дерзкую мысль и подставил ладонь.
Урбан был в исподнем. Марек не хотел, чтоб отец провожал его. Он один уйдет в летнюю ночь… Впрочем — не один! Магдаленка догнала его. Попрощалась у колонки, сунула в руки узелок.
— А это передай Иожку Болебруху!
— Что там?
— Ему из дома мачеха посылает.
— А от тебя ему ничего не передавать?
Магдаленка промолчала.
— Письмо небось в узелок положила?
Брат и сестра держались за руки. Темно было, как в мешке, не видно лиц. Но Мареку незачем смотреть Магдалене в глаза, — он и так чувствовал, как она дрожит.
— Не бойся, не развяжу твой узелок!
Марек поднимался по склону Волчьих Кутов, а Магдаленка прижалась к колонке, обхватила ее руками, — и так ей сладко стало на душе… и слов таких нет, чтоб описать, как сладко ей стало!
НИ «БИЧА», НИ «СВЯТОШ», НИ «КЛЕВЕРНОГО ЛИСТКА» — ДАЕШЬ ВЕНДЕЛИНА БАБИНСКОГО!
Первое время, пока еще Волчиндол не разобрался толком, что к чему, Урбану Габдже довольно приятно сиделось в кресле старосты. Не потому, что распоряжался он умно и старался быть справедливым даже к Шимону Панчухе и Сильвестру Болебруху, но потому, что Урбан сделался скорее слугой, чем главою этой своевольной общины. Пока обновляли виноградники, подкошенные филлоксерой, не находилось ни единой физиономии с кривой ухмылкой. Кто победнее — громко хвалил старосту, справные хозяева считали его ровней себе, богатеи его не трогали. Такой монетой расплачивались волчиндольцы с Урбаном за саженцы бернардина; а их — помимо тех, что уже произрастали в самом Волчиндоле, — за три года высадили пятьсот тысяч штук; причем все они, если не считать уплаты за перевозку и прочие мелочи, свалились им в рот как жареный голубь: совсем даром. Тогда даже Панчуха с Болебрухом, — а им вместе досталось чуть ли не сто тысяч саженцев, — ни звуком не возразили против счета, представленного старостой на расходы по разъездам за «американцем» в Западный Город и Голубой Город и на суммы, истраченные на смазку дверных петель в учреждениях молодой республики, каковые учреждения поначалу охотно, а позднее лишь с величайшим скрипом раскошеливались на какой-то там вшивый Волчиндол.
Волчиндольская беднота сравнительно долго поддерживала своего старосту: до тех пор, пока сама не раздобрела. В те времена, когда Урбан, вопреки сопротивлению гоштачан, добился закрепления за Волчиндолом сотни ютров из земель барона Иозефи, беднота готова была горло перегрызть всякому, кто осмелился бы косо взглянуть на старосту. А то, что самому Урбану Габдже из этой земли не досталось ни клочка, — было делом второстепенным. Никто из бедняков волчиндольцев и не задумался над этим. Следовательно: быть мудрым для всех — точно такая же основная обязанность старосты, как быть дураком для себя. В этом много от трагедии Христа: другим помогать, а себе не иметь силы помочь! Когда-то за это распинали на кресте, — нынче поступают так же…
Замостили еще дорогу, что тянется по дну Волчиндола от моста вдоль Паршивой речки до того места, где вправо отходит дорога, окаймленная кустами сирени, а слева высятся ворота во двор Франчиша Сливницкого. Мостовая поглотила не менее тысячи телег камня из старицы Паршивой речки за Зеленой Мисой. И не удивительно: послушать стариков, так выходило, что в последний раз дорогу мостили в тот самый год, когда родился нынешний волчиндольский староста. Без Урбана Габджи никогда бы не