башку?! Вот почему нас истерзала, подобно ложным позывам к мочеиспусканию, мечта сотворить что-нибудь величественное – завоевать проливы и отвоевать Константинополь, держать в холуйском подчинении пол-Европы, построить социализм в Африке, потерять страну, но приступить к созданию «Русского мира», прекратить создание «Русского мира», но превратить русскую Арктику в китайский нефтепромысел…
Зато когда в последние советские годы был совершен полет «Бурана» – научный и технологический подвиг! – то это не вдохновило, это было сочтено недостойным воспевания.
…Я случайно припомнил и процитировал слова из легендарной когда-то «Песни о Сталине», которую пел Максим Дормидонтович Михайлов, личность феноменальная – он, протодиакон, обладатель роскошного баса, не снимая сана, перешел в Большой театр и там воистину блистал. Мелодия же песни, громоздкая и неуклюжая, как парадные одеяния императрицы Екатерины, в конце первой строки текста уходила вниз дальше некуда, – однако как раз на этих-то нотах Михайлов, великий мастер литургического пения, был особенно впечатляющ. И вот как-то раз, совсем еще темным питерским утром, вышел я на кухню своей коммунальной квартиры, а там репродуктор максимально громко поднимает дух полусонного народа песней о великом друге и вожде; там посуда на столах экстатически трясется в резонанс михайловскому басу; там старушка-соседка из самой маленькой и мрачной комнатки крестится, слыша это самое «Родины чуде-е-сной». «Вы это зачем? – удивился, – ведь песня же, не молитва!» А она мне: «В церквах дьяконы так поют, когда поминают прегрешения наши. Вот я свои грехи крестом и изживаю». И смотрит на меня, ко всему готовая: мол, беги на свою дьявольскую службу, доноси, как у вас положено, а я милостью Божьей блокаду пережила, стало быть, и ваши наказания переживу…
«С дьявольской службы» меня вскоре турнули, но уже в Недогонеже, в безысходные дни, я вспоминал об этой старушке и думал: наверное, крестом осеняясь, она грехи не только свои, но и наши пыталась изжить – чтобы стала Родина по-настоящему чудесной, чтобы в будущих песнях о ней голоса радостно взмывали, а не уходили вниз так глубоко, будто стараются спрятаться надежнее…
Но нет, не взмывают.
До сей поры не взмывают.
Глава седьмая, совсем короткая – о том, что, расставшись, они не расстались
То была первая из бесчисленными суббот, когда Светлячок и Доктор Фауст увидели друг друга на мониторах ноутбуков.
Вскоре к субботам присоединились еще и вторники, но только первое их скайп-общение словно бы заполнило собою какое-то особо предназначенное оптоволокно, и потому видели и слышали они друг друга так ясно, как никогда более.
А ведь только в сентябре, когда рассвет не разливается в мире, а просачивается в него, когда зелень листвы уже безнадежно проигрывает желтизне, – только тогда все очертания обретают чертежную четкость. Но в хмурую субботу 12 декабря 2009 года, про которую и утренний и дневной свет забыли напрочь, в ту субботу, в которую снег даже еще и не обещал побороть когда-нибудь серость всего сущего, – беспощадно наглядными были морщины на лице Доктора и тени под глазами Светлячка.
Но как же они любовались друг другом, Господи!
– Как там в дальних краях учеба? Как молочные реки и кисельные берега?
Сказалось многолетнее деканство, выдавшее на язык то, что уязвленный руководитель факультета не мог не спросить у бывшей своей студентки, имевшей наглость предпочесть другой факультет, да еще и в другом полушарии, – однако ненадежной оказалась броня прежнего опыта, привычек и манер, разлетелась она, пробитая таинственным излучением Светлячка, и тогда голос Доктора, дрогнув, перекинул через океан мост из единственно необходимых слов:
– Я уже и не мечтал…
Помолчали немного, успокоенные прочностью этого моста…
– Завтра твой юбилей, сегодня уже можно поздравить?
– Конечно! Когда исполняется восемьдесят пять, мелкие суеверия отступают перед угрозой двух больших бед.
– Поздравляю. А каких бед?
– Спасибо! Слабоумие и обездвиженность.
Каким естественным оказалось общение с ним на «ты»!
Он говорил сбивчиво, вопреки привычной лекторской манере и стилю научного доклада, и это было для него выздоровлением – так говорить. О том, например, что обездвижен он будет лишь в могиле, потому что строгий распорядок дня, ежедневные полуторачасовые прогулки и зарядка на свежем воздухе сотворят чудеса… И плевать, действительно ли свеж сейчас этот воздух или – из-за неестественно влажной, долгой и теплой осени – переполнен тошнотворным духом прели.
Совершенно по-британски: непременные фразы о причудах погоды, чтобы лишь потом сообщить собеседнику нечто важное – например, про недавнее крушение поезда, унесшее жизнь зажившейся тетушки Мэри, которая из всех возможных дорог в ад выбрала именно железную…
Итак, погоду в Недогонеже он обсудил и осудил, и пришло время для главного – объяснить приступ слабоумия, накативший на него в те сумерки, когда вздумалось преподать ей «открытый», вернее сказать, «обнаженный» урок о ее совершенстве и своем уродстве.
– Это было чушью собачьей, – говорил он, – но не столько сам урок, во время которого я успел все же тобою полюбоваться, а вывод из него: будто истинная причина неминуемой катастрофы расставания в несопоставимости наших тел. Конечно, она, эта бросающаяся в глаза несопоставимость, еще раз подтвердила, что наше с тобою пребывание рядом друг с другом обречено быть коротким, однако не это меня страшило…
Почти во все прошедшие после отъезда из Недогонежа дни и ночи Светлячок чувствовала, как горит ее кожа после того, как струи прохладного дождя обжигали ее, бредущую к «Матизу» – но теперь голос Доктора действовал, как целительная мазь. И улыбалась, думая, что, глядя в зеркало в его кабинете, залюбовалась стоящим рядом с нею мужчиной и его худобой, залогом долговечности… И энтропия скукожилась, а откуда вдруг выскочила энтропия? Не из воспоминаний же о курсе «Структура и хаос в сложных системах», который она взяла в Йеле, чтобы хоть так быть чуточку ближе к прогнавшему ее Доктору?! – так ведь об энтропии он и толкует! И это – в первые пятнадцать минут свидания после свалившейся на них почти четырехмесячной разлуки!
– Я честно пытался разобраться, – толковал он в это время, – почему меня обуяла уверенность, будто именно мне предстоит разработать теорию управления энтропией – какой-то особой, хотя и близкой к конструкции Шеннона…
Она ничего не понимала!
Зачем он об этом сейчас, когда им нужно решить всего только один простой вопрос: когда и в каком полушарии они объединятся на весь тот срок, что ему отпущен.
– …При моей безусловной одаренности как ученого, таланта, настоящего, сжигающего, у меня нет, но тогда откуда взялось убеждение, будто разработка этой теории есть моя и только моя миссия? Я никогда не «глядел в Наполеоны»[22], не метил в Эйнштейны, Гауссы, Эйлеры или Колмогоровы! Я занимался лишь тем,