обречься в грехи, коснуться самого дна, метафизически умереть, чтобы потом возродиться в новом сиянии.
Потрясающая была идея!
Маревина она тогда пронзила, как сердце огненная стрела: чтобы возродиться в новом качестве следует умереть. Христос умер, чтобы появилось всепобеждающее христианство, посаженное зерно умирает, чтобы пророс из него звенящий зрелостью колос. Это Евангелие от Иоанна: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то одно и останется, а если умрет, то принесет много плодов»... Достоевский взял это эпиграфом к последнему своему роману из великого Пятикнижия, ведь и сам как бы умер, когда в холщовом мешке, облегающем голову, стоя перед расстрельной командой, услышал, что осужден на смертную казнь: мерзлый петербургский январь, дробь барабанов, снег порхает над Семеновским плацем... а потом - на каторгу, в ад, на самое дно... Вернулся оттуда совершенно другим. «Пришел час и прославился Сын Человеческий»... И Солженицын из ада, из сталинских лагерей, вернулся совершенно другим. И даже Чехов, уже известный писатель, интеллигент, с чего это вдруг сорвался и поехал на Сахалин? Тоже хотел коснуться смертного дна? И ведь вернулся другим; сколько потом всего написал. А для него, Маревина, сейчас «путь зерна», ад, дно бытия - это Красовск. После Красовска он тоже будет совершенно иным.
Если, конечно, удастся отсюда выбраться.
Зимайло, несчастный, ведь так и ушел - навсегда, в черный ил.
На глаза ему попадается папка с рукописями из Литературного клуба. Боже мой, он ведь обещал дать отзывы на этот подростковый, словотворческий бред! Надо же! Напрочь вылетело из головы! Да и бог с ним, кому сейчас нужны эти отзывы? Что они могут изменить в мире, который исчерпал самого себя? Который вот-вот переступит через границу небытия. Он аккуратно кладет папку на мусорную корзину.
Самое подходящее место, Фаина потом ее выбросит. Пусть эти потуги тоже умрут, тогда, может быть, из них что-нибудь прорастет.
А затем он с шумом распахивает окно. Врывается в квартиру цветочный, сладкий, густой запах из сада. Вплотную, будто давно дожидаясь этого, надвигается звездное небо. Маревин ошеломлен его сверкающим великолепием. Да, это не в Петербурге, над которым всю ночь висит мгла электрических фонарей. Тут - россыпи переливающихся бриллиантов. Тут - пажити светил и галактик, раскинувшиеся на миллиарды и миллиарды парсеков. «Открылась бездна, звезд полна; / Звездам числа нет, бездне дна»... Или как там у Иммануила нашего Канта: «Две вещи наполняют душу благоговением - звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас». Мы, вероятно, потому и перестали следовать нравственному закону, что маемся в мегаполисах, где напрочь не видно звезд...
Маревин щурится, но невооруженным глазом не определить, стало ли их меньше, чем раньше.
Неужели они в самом деле погаснут?
Неужели охватит Вселенную всепоглощающая безликая чернота?
Он не в силах этого вообразить.
И вообще: можно ли из такой черноты воскреснуть - к новому бытию?
Как по дурному мареву, бредет он на следующий день к Дому культуры. Ему страшно не хочется, позарез, присутствовать ни на каком премьерном показе. Уже был случай, когда некий самодеятельный петербургский театр поставил пьесу по одному из его ранних произведений, и это был, как выражается Ирша, кошмарный ужас. Маревин притащился на премьеру в жуткие новостройки - то ли в здании бывшего гастронома они играли, то ли выцарапали себе первый этаж какого-то ателье, - сдуру, подталкиваемый режиссером, даже вступительное слово перед полупустым залом сказал. А потом высыпались на площадку актеры, и в атмосферу ожидания, как фосген, переливаясь в ядовитых клубах, поплыла немыслимая - фальшь, фальшь, фальшь...
Рассказ Маревина был о короткой любви, которая мелькнула, как сон, и утонула в забвении, навеки, оставив паутину воспоминаний - и все это на полутонах, на репликах, как бы случайных, на обмолвках, на смысловых недоговоренностях... Такая полупрозрачная акварелька, зыбкий мираж... Актеры же на сцене почему-то кричали, сталкивались бедрами и кружились, размахивали руками, точно изображая хоккей, царапались, повизгивали, кукарекали, один скуластый и низколобый мордоворот, бил себя кулаками в грудь, как самец-бабуин, красующийся перед стадом, другой тихо плакал в углу, размазывая по щекам глицерин. А далее они вдруг всем скопом устроили чехарду, с воплями, с неприличными жестами перепрыгивая друг через друга. Что этим хотел сказать режиссер? Что вся наша жизнь - бессмысленная истерика и кульбиты? Что она - столпотворение идиотов? Танцы слепых, спотыкающихся на каждом шагу? Хорошо еще порнографию сюда не включил: штаны никто не спускал, актрисы обнаженные груди не демонстрировали. Правда, кто знает, чем там закончилось. На чехарде, примерно на середине спектакля Маревин тихо встал и выскользнул из зала на улицу: горели щеки, не в силах был выдержать этот позор. Режиссер в итоге смертельно обиделся, больше ни с какими предложениями не обращался, отписался от его страницы в сетях.
Тут, однако, отвертеться не получилось. Уже трижды ему звонил Смолокур, благо, в отличие от мобильников, городская телефонная сеть более-менее функционировала, и не просто кричал, а прямо-таки, как помешанный, вопил в трубку:
- Это - нечто!.. Нечто!.. Это невероятный Спектакль!.. Андрей Петрович, я на коленях вас умоляю!.. Это непременно, непременно нужно увидеть!..
И параллельно, после почти недельного перерыва, позвонила Дарина:
- Ты обязательно, обязательно должен прийти!.. Поклянись, что придешь! Или я приеду сейчас, сама тебя приведу!..
Голос был звонкий, всепобеждающий. Вот-те раз: они снова были «на ты», как будто между ними ничего не случилось. Как будто не получила она пулю в живот.
И ведь прискачет, вцепится в локоть, потащит с энергией одержимости.
Просто по улице поволочет.
Лучше не надо.
В общем, без трех минут семь, специально впритык, Маревин протискивается ко входу - сквозь небольшую, но плотно скученную толпу, которую сдерживает цепь полицейских. Отмахивается от протянутых к нему микрофонов. Отмахивается от Марьяны, огненно-рыжей, которая ему что-то кричит. Удивляется мельком: надо же, у них тут даже аншлаг. Вестибюль Дома Культуры гудит ульем бешеных пчел. Фаина за столиком контролера - оказывается, она и здесь подрабатывает - влажными сливами вытаращив на него глаза, машет ладонью над головой:
- Галочка!.. Галочка!.. Ты там где?..
Образуется девушка в лукошке приглаженных платиновых волос.
Неужели своих?
Выглядит как