игру: привязав к веревке бумажку, водили ею перед носом у толстенького рыжего котенка, взятого председателем у Галии. Расшалившийся котенок весело бил лапками, пытаясь поймать злосчастную бумажку, неуклюже валился на спину, охотился из-за угла за детскими ножками, обутыми в вязаные шерстяные носки. Дети весело и звонко смеялись.
В жарко натопленной печи потрескивали дрова. Анвар привалился спиной к печке, ощущая, как разливается по телу долгожданное тепло.
– Никогда еще в этом доме не было так весело, – тихо сказал он, ни к кому не обращаясь, будто бы про себя.
– Неправильно все это, нехорошо, – продолжала Эндже, оправдываясь за шум, учиненный детьми. – Вам отдыхать после рабочего дня нужно, а тут такое… – и она беспомощно развела руками.
– Живи, живи сколько нужно! – до Анвара внезапно дошел смысл сказанного ею. – Да я… да мне смех этот – как музыка для ушей! Разве дети могут помешать? – добавил он и осекся – фраза, уже сказанная им когда-то, оживляла старые ненужные воспоминания. Нахмурившись, он отошел к окну, наполовину заметенному снегом.
– Ай, буран, буран, дома я сижу. Дома из окна на тебя гляжу, – процитировал он задумчиво стихи Тукая. Я ведь, Эндже, только рад, что вы здесь живете. Рад был бы, если бы остались насовсем.
– Насовсем?! – переспросила Эндже. В голосе ее Анвару отчего-то почудился ужас. Он закашлялся и взялся за телогрейку.
– Снегу-то намело, – ответил он невпопад. – Пойду почищу, а то утром не вылезти будет. Вы ужинайте пока.
Ни неба, ни земли не было видно в этом снежном буране, обрушившемся внезапно на маленькую деревушку. Грея руки о чашку с горячим чаем, Эндже украдкой выглянула в окно. В белой мгле, уже тонувшей в вечерних голубых сумерках, выделялась черная фигурка председателя. Он энергично взмахивал лопатой и громко, во всеуслышание, пел песню «Нипочем буран».
Когда он вернулся в дом, была уже глубокая ночь. Снег наконец прекратился, на расчищенном дворе высились огромные двухметровые сугробы и большая снежная горка – для ребят.
Тихо, стараясь не шуметь, Анвар вошел в горницу, но с удивлением обнаружил, что Эндже не спит. В длинной ночной рубашке сидела она на большом сундуке и расчесывала волосы. Это было ее спальное место – одну кровать занимали дети, а на другой спал сам Анвар Нуриевич. Поменяться с ним местами она категорически отказалась.
– А ты не спишь еще разве? – спросил он вполголоса. – Я там горку сделал для ребятишек – вот обрадуются завтра.
– Спасибо, – прошептала она. – А мы вам ужин оставили. Только он остыл давно, наверное.
– Это ничего, ничего, я не голоден совсем. Вот чаю только выпью и лягу. Ну, спокойной ночи, Эндже, – он повернулся, чтобы уйти, но вздрогнул, услышав свое имя.
– Что такое?
– Я согласна. Согласна остаться с вами насовсем.
Никах читали уже в конце зимы. Вокруг стола сидели женщины в платках и мужчины в тюбетейках, мулла читал молитву, быстро перебирая в руках костяные четки. Стоял ясный морозный день, на стене плясали солнечные зайчики, а над угощениями витал сладкий запах праздника. На свадьбе этой побывала вся деревня, кроме Зульфии. Невеста с женихом выглядели очень счастливыми, и добрые люди радовались за них всем сердцем. С тех самых пор, говорят, Анвару перестала мерещиться по ночам покойная Сания. Кто знает, может быть, душа ее, бродившая в пору сенокоса у реки, наконец тоже нашла успокоение?
Глава 66
Лизавета рожала в тюремном лазарете, на голых досках, под насмешки акушерки-уголовницы. Из-за постоянных переживаний, скудного пайка и тяжелой, выматывающей работы Лизавета родила ребенка раньше срока. Девочка появилась на свет синюшной, с обвитой на шее пуповиной, крошечной, с тоненькими, как у паука, ручками-ножками, но – живой. Через прозрачную тоненькую кожицу просвечивали жилки.
– Не жилец у тебя девка, – буркнула акушерка, с холодной брезгливостью разглядывая ребенка. – Я таких много перевидала. Условия ей нужны, а тут их где возьмешь?
Лизавета, обессилевшая после мучительных схваток, продолжавшихся почти сутки, впилась пальцами в рукав грязного халата акушерки.
– Выживет! Дай посмотреть!
Девочка кривила маленькое личико и грудь брать не торопилась – не хватало сил. Лизавета закутала ребенка в собственную ночную рубашку и прижала к себе.
– Скажи лейтенанту, что дочь у него родилась! – хриплым голосом попросила она, закрывая глаза. – Скажи, похожа на него очень.
– Ох-ма, грехи мои тяжкие, – выдохнула акушерка, забирая ребенка и заворачивая тихо попискивающий сверток в теплое шерстяное одеяло. – Новая рублевая у твоего лейтенанта. А дочкам и сыновьям местным счет, поди, за десяток перевалил…
Едва оправившись после родов и подвязав под кровоточившую еще рану платок, Лизавета с дочерью на руках отправилась искать Малинина. Тот при виде ее сморщился, как от зубной боли.
– Что тебе нужно? – процедил он, выпуская в потолок колечки дыма.
– Дочь твоя! Оля Малинина! Признаешь? – Лизавета ловко сунула ему под нос кулек с младенцем – точно так же, как молодая Катерина – Семену, отцу Лизки. – Точно твоя, смотри, как похожа!
– Ну и что с того? – Малинин поморщился, отодвигая от себя кулек. – Подарок мне решила сделать? Спасибо, не нужно. Я тебя, кажется, предупреждал, что это будет полностью твоей ответственностью. Этого хотела ты, а не я. Сюда больше не ходи, это административный корпус.
Он закрыл дверь перед носом у Лизаветы. В комнате за дверью послышался томный женский голос, звук сдвигаемой мебели и его смех.
– Ненавижу, – прошептала Лизавета, глухо ударив кулаком по створке двери. – Ненавижу вас всех.
Несмотря на подлый поступок Малинина, дочку Лизавета полюбила. Как кошка, охранявшая котенка, она ходила каждый день в камеру-распределитель, куда поместили девочку, и зорко следила за тем, как за ней ухаживают. Уходом, конечно, назвать это было трудно – условия в распределителе были плохими, а женщины-надзирательницы менялись каждые несколько месяцев. Оля спала на серых тряпках, ела тюремную еду – жидкую и лишенную нужных калорий. Подрастая, она оставалась все такой же худенькой, прозрачной и пугала мать своим не по-детски серьезным, отрешенным взглядом. Лизавета приносила ей пуговицы в качестве игрушек, но ничто, казалось, не было способно заинтересовать Олю. Она часто капризничала и плакала, и тогда чаще всего надзирательницы ее наказывали – били по лицу и губам.
– Молчи, крысеныш, крысиное отродье, – приговаривали они. – Тебя тут никто не ждал, нечего орать. Ты здесь никто и звать тебя никак, поняла?
Лизавета решилась написать Алие, когда дочери исполнилось три года. Трудно, очень трудно было ей переступить через себя и свою гордость, но Лизавета все же нашла в себе силы сделать это. Когда она писала письмо, перед глазами стояло маленькое, сморщенное лицо дочери с огромным синяком под глазом.
«Алия, у меня родилась дочь, ее зовут Оля. Знаю, что причинила тебе много боли, но мне больше некого просить о помощи. Мать живет приживалкой у тети Лиды, своего дома у ней нет, да и болеет она часто. Юра отрекся от меня и возненавидел. Никого у меня больше, кроме тебя, и нет. Надеюсь на твое добросердечие и милость. Не оставь в беде, помоги. Моя дочь не виновата в том, что мать ее – дура. Отцу своему она не нужна. Ей плохо здесь, очень плохо. Ее обижают, бьют и недокармливают. В свои три года она даже не говорит, только мычит и плачет. Забери ее отсюда, заклинаю тебя. И прости. Прости,