прошлым. Когда уйдет последний ветеран, только письменные свидетельства будут питать память о ней. Даже такие, как его, литературно несовершенные… Не для славы же, в конце-то концов. Для них, для молодых, чтобы помнили они. Нет — знали. Потому что нельзя помнить того, что не знаешь.
В комнату тихонько заглянула Светлана Петровна. За круглыми очками-линзами глаза ее были почти не видны.
— Чай заварен. Принести или пойдешь к нам?
Владимир Лукьянович сердито растер ладонью мощный загривок и, не отвечая, уселся в кресло. Она подошла сзади, положила руки ему на плечи и наклонилась, дыша в ухо.
— Затор?
Он грузно повернулся к жене и в упор взглянул в ее светлые глаза, казавшиеся за линзами меньше, чем были.
— Скажи, Свет Петровна, может, я того, не за свое дело взялся? Муравьев говорит — забава…
— Дай почитать, тогда скажу.
— Честно?
Она промолчала, и Груздев виновато похлопал ее по руке. Разве его Петровна хоть когда-нибудь ловчила? Сколько ей, бедной, перепадало за правду-матку на работе и дома? Он же сам иногда срывался, когда бывал не в духе.
— Ладно, давай рукопись. Я только за платком схожу, — сказала Светлана Петровна и вышла. И тут же за стенкой возник обиженный Ксюшкин вопль:
— Я с вами хочу! Думаешь, сладко пить чай одной?
— У нас с отцом дела.
— У вас всегда дела. Вот выйду замуж вам назло, заплачете!
— Интересно, за кого? Капитаны все женаты, а среди лейтенантов я что-то дураков не видела. Может, за Перегудова?
Владимир Лукьянович засмеялся. Прапорщик Перегудов, старый холостяк, дослуживал последний срок. Говорили, что он когда-то чуть не женился на жадной, вздорной бабенке. О том, как он сбежал от нее, в полку ходили легенды. Одни утверждали, что он пошел выносить мусорное ведро и, оставив его посреди двора, сбежал в одних домашних тапочках. Другие уверяли, что он успел захватить свою гармонь, с которой вечерами отводит душу у себя в вещевом складе.
Насколько эти легенды соответствовали истине, никто толком не знал, но иногда, даже на совещаниях, когда хотели подчеркнуть особую трудность задачи, говорили: «Легче Перегудова женить».
Светлана Петровна вошла, посмеиваясь, поставила перед мужем стакан с крепчайшим чаем, накрытый домашней сдобой.
— Подкрепись, мученик.
Владимир Лукьянович молча пододвинул ей пачку густоисписанных страниц.
Старик
Линия фронта отодвигалась все дальше и дальше. Еще некоторое время доносились глухие разрывы снарядов, затем и они исчезли, уступив место опасной, злой тишине.
И людям вдруг стало плохо от того, что исчезли звуки, которых они боялись. Прекратились выстрелы — и стало страшнее. В этом противоречии чудилась насмешка. Люди шагали молча, подавленные, не глядя друг на друга, почти с механической размеренностью, поднимая и опуская мокрые тяжелые ноги. Вольно шумел только дождь, холодный, как всегда осенью. Под ногами чавкала и причмокивала глинистая земля. Многим казалось, что земля цепляется за ноги, держит их, тянет к себе.
Страшно остаться лежать навсегда в студеной осенней грязи. За что? За какую вину?
Раньше люди вплотную почти не сталкивались с непогодой. А если и сталкивались — можно было переодеться в сухое. Были крыши, был электрический свет. Дома каждого ждало тепло, родные люди. «Чай» и «сахар» были обычными словами…
Теперь по дорогам шли беженцы, а над головой нависло военное, темно-свинцовое небо, без синевы, без проблеска и… без конца. Люди шли и шли, сами не зная, куда и зачем.
Давно уже фронт, с грохотом катясь по земле, догнал их, смял, оглушил, подавил и гигантской тысячетонной машиной уничтожения покатил на восток.
Теперь идти было некуда, но стоять, казалось, еще хуже, и беженцы бесцельно двигались вперед, за уходящим фронтом, поминутно ожидая удара в спину.
Врага не было видно, но о нем все время напоминали лежащие там и сям пустые консервные банки с чужими этикетками, бутылки из-под иностранных вин, трупы и дождь.
Иногда кто-нибудь останавливался: дальше идти не было сил. Человек клал мешок в грязь, садился и опускал голову.
На повороте широкой проселочной дороги остановился старик, постоял, шатаясь, и сел на обочину, опустив голову. Один из его попутчиков задержался, наклонился к старику.
— Товарищ профессор, помочь? — в тоне вопроса прозвучала плохо скрытая безнадежность.
Голова старика качнулась.
— Нет, нет, идите… Я немного отдохну.
Отечное лицо мужчины сморщилось, стало жалким и виноватым. Он пошарил у себя в кармане, ничего не нашел и проговорил, глядя себе под ноги:
— Конечно, отдохните. Мы медленно пойдем. Потом догоните нас. Мы медленно…
Неуклюже повернулся, махнул рукой и, хромая, двинулся за уходящими спутниками.
Старик поднял голову. Грязное шелковое кашне, замотанное вокруг шеи, развязалось и повисло поверх пальто двумя измочаленными концами. Заросший седой щетиной подбородок старика дернулся.
— Слышите?! — крикнул он в спину уходящим. — Меня зовут Ваксин! Иван Федорович Ваксин! Я профессор химии! Мне семьдесят шесть лет!
Уходящий на секунду остановился, вскинул голову, как бы запоминая, еще больше ссутулился и захромал дальше.
Скинув на землю брезентовый пионерский рюкзак, набитый пожитками, старик облокотился на него и долго сидел, глядя перед собой в одну точку. С полей его широкополой черной шляпы струйками стекала вода, и постепенно в изгибе пальто и на коленях образовалась маленькая мутная лужица.
Заметив лужицу, старик снял варежку, потрогал ее худым указательным пальцем.
— Пора, — сказал он сам себе. — Жизнь потеряла смысл. Еще день, два — для чего? Кому нужна моя старая, никчемная жизнь? Бр-р, какой холод… согреться бы хоть немного перед смертью…
Взгляд его остановился на теле убитого красноармейца, лежавшего в канаве. Это был совсем молодой, еще безусый солдат. Убитый почти целиком находился в воде, лишь одна рука, державшая рваный вещмешок, да голова лежали на скользком земляном уклоне. Видно, паренек забрался в канаву под обстрелом, да был ранен и выбраться уже не смог.
Усталые дряблые веки старика дрогнули, открылись шире. Из вещмешка сквозь дыры торчали запечатанные сургучом горлышки двух пол-литровых водочных бутылок. С минуту старик размышлял. На лице его попеременно отразились радость, жалость, стыд и, наконец, нетерпение. Кашлянув, он подполз к убитому и протянул руку к бутылкам.
— Прости меня, мальчик, — прошептал он, — тебе уже не нужно, а я согреюсь хоть немного… Прости, мальчик, тебе бы жить и жить, а я… Боже мой, что же это? Почему это?
Замерзшие пальцы плохо слушались. Он потратил много времени на то, чтобы развязать веревку, стягивающую вещмешок. Цепляясь ногтями за горлышко, старик