делать!..
Я не могу пройти мимо того, что отсутствие визуального наблюдения отсеченной головы не единственный недостаток драмы.
Другие ее недостатки связаны опять же с самостоятельно существующей головой.
Тема самостоятельно существующей головы начинается сразу, в первой реплике произведения:
Кровавой головой размахивал палач…[82]
Отсеченной головой тирана заканчивается драма. Таким образом, мы находимся как бы в кольце самостоятельно действующих голов.
Вряд ли такое композиционное решение можно считать оптимальным.
Кроме того, в строке
Кровавой головой размахивал палач…
есть некоторая неясность. Не ясно, чьей именно головой: своей? чужой?
Если бы не особенности композиционного решения драмы (кольцо отсеченных голов), а также наличие влюбленного Кавалера («Мой друг! Я в вас влюблен!»), то можно было бы с серьезным основанием предположить, что это произведение рассчитано на детского зрителя. Кажется, что в любую минуту актер с фиолетовым носом выскочит на просцениум и задаст вопрос:
А ну, ребята, давайте дружно скажем:
Что такое
круглое и небольшое?
На что детский зритель с присущей ему непосредственностью и без неуместной в данном случае полемики уверенно ответит:
Помидор!!
Автор драмы «Игра в плаху» все время перемигивается со зрительным залом. Он знает, что нужно делать, чтобы достичь полного взаимопонимания с публикой. Нужно делать нечто круглое, небольшое, удобное, милое.
Вот как это делается в драме:
Тибурций. …Мы будем их казнить, уничтожать, как моль.
Ганимед. А кто ж приговорен сегодня к новой казни?
Явление 5
Шут (пробегая через сцену). Его величество король…[83]
Драма, созданная двадцатилетним поэтом, писавшим такие стихи:
ПИСЬМО ИСТЕРИЧНОЙ ЖЕНЩИНЫ
В половине восьмого
В загородной кофейне
На открытой веранде
Вы сидели в компаньи
Припомаженных денди
И раскрашенных дам,
И я видела ясно,
Что теперь Вы забыли
О сиреневой Ванде…
..............................
Эх, вскочил бы ты сразу
Да увидел сирени,
Да увидел бы море,
Голубое такое,
Разбросал бы стаканы,
Обругал этих дур,
А потом мы с тобою
(Только ты нехороший!)
В быстролетном моторе
Полетели б, целуясь,
В Кордильеры, на Цейлон,
А потом в Сингапур![84]
и читавшим такие стихи:
Тебе привез я тонкий яд в кольце под аметистом,
Его, я знаю, выпьешь ты… И будет вечер долог…[85]
и такие:
Влюбленных манило ее расцветшее тело…
День был манящим, дерзко-обнаженным…
Нас мчит лазоревый дельфин…
Взлетает розовый авто!
Сегодня стулья глядят странно и печально…[86]
Ликуя в стоне страстных мук…
Вновь вижу край нежнейший,
Где я бродил давно,
Где медленные гейши
В лиловых кимоно…[87]
не может считаться полной удачей.
Самой серьезной неудачей драмы был ее цветастый, нестерпимо нарядный стих. Этот стих тащил гирлянду образов: Кавалера, Дамы, придворных, «все ткани, золото, рубины, жемчуга», отрубленные головы и очень плохую литературную традицию.
Но в юношеском произведении появилась тема революции, которая оказалась решающей и определившей судьбу романа.
Это юношеское произведение было симптоматично и чревато серьезными последствиями. В нем уже было многое из того, что навсегда определило путь Юрия Олеши: повышенная метафоричность, театральность, чистота и ясность рисунка, красивости.
Драма была подступом к роману и предостерегающей неудачей.
Неудачей был стих драмы, кудрявый и роскошный. Стих-красавец, стих-pompadour.
Юрий Олеша с грустью отказался от такого стиха.
Он стал писать кудрявой и роскошной прозой.
Это уже было не так нестерпимо.
Проза с плохими наклонностями была поправлена иронией.
В прозе стало ясным, что нарочитость, выдаваемая за естественность, тягостна и как нарочитость, и как обман, а трагикомедия (так называет свое произведение автор) всегда готова соскользнуть в мелодекламацию.
«Трагикомедия для репертуара малой формы» оказалась не в состоянии исчерпать опыт человека, к восемнадцати годам пережившего три русских революции. За пределами малой формы, трагикомедии, оставались слишком важные вещи. Не примирившийся с поражением писатель создает второй вариант произведения. Этот вариант называется «Три толстяка».
В «Трех толстяках» нарочитость не выдается за естественность и становится жанром-сказкой. Условность оказывается свойством и нормой жанра: она перестает притворяться чем-то, чем она не бывает на самом деле. Самодовольный стих, этакий авто в облаках и аметистовые зори, уступает место веселой и уже тщательной прозе.
«Игра в плаху» была незначительным произведением, и Юрий Олеша никогда на ней не настаивал.
Теперь мы с вами знаем многое из того, что написал Юрий Олеша до «Трех толстяков». По крайней мере, многое из того, что удалось разыскать в старых газетах и журналах и что удалось вспомнить его друзьям[88].
Кроме того, мы получили некоторое представление о той литературе, к которой приобщился Юрий Олеша, которую он так любил и которой во многом он остался верен всю жизнь.
Значительная часть написанного в эти годы Юрием Олешей связана с историей, но с такой, которая имеет отношение не к истории, а к литературе.
В жизни Юрия Олеши назрел условно-исторический жанр.
Он сверкал, звенел, гремел мечом и переливался красками.
Это было нечто традиционное, вычитанное из книг и литературно беспомощное.
Условно-исторический жанр, «литература» обладают одной неприятной особенностью: на них не действуют никакие уговоры, увещевания, даже запугивания. Они устойчивы и равнодушны, как грипп, от которого человек выздоравливает сам без всяких неприятных последствий, или вдруг в свою здоровую в основном творческую жизнь вносит иногда болезненно красивые слова. Юрий Олеша был в основном здоров. Но раз в год в течение своей сорокалетней литературной жизни он несколько слов вносил. Сердитая Лильяна не оставляла его. Бывали случаи, когда он неожиданно заворачивал в быстрокрылом моторе то в Кордильеры, то на Цейлон, а потом даже и в Сингапур. Но многие серьезные обстоятельства, в том числе и то, что «Три толстяка» были нетрадиционным жанром, помогли писателю, как это неоднократно отмечалось критикой, «выбраться на настоящую дорогу». Растворенный в другом жанре — в сказке, сатире, гротеске, — в таком, который не дает относиться к нему серьезно, условно-исторический жанр может утратить традиционность, литературность и беспомощность.
Юрия Олешу спасло несерьезное отношение к жанру своей юности. Поэт не мог от него отказаться никогда, но в то же время не хотел на нем особенно настаивать. Он понял, что безумные волны бушующей страсти