Репин едет в Петербург. Железная дорога тогда начиналась только от Москвы, а до «первопрестольной» добирались на лошадях.
Мерно раскачивается дилижанс, настроение у Репина тихое, умиротворенное. Перед глазами еще мысленно проносятся картины недавнего прошлого, мысли о будущем неясны, тревожны, но и заманчивы.
Дни сменяют темные ночи, снова рассветы, утренние зори и предвещающие заморозки закаты. Сколько их сменилось? Даже счет потерян. Дилижанс все движется, движется…
Внезапно остановка. Темная ночь, выстрелы, тревога. Кондуктор дилижанса с ямщиком пустились в погоню за какими-то тенями, поглощенными тьмой.
Воры взобрались наверх, пытались прорезать брезент, покрывающий багаж, и украсть чемоданы. Проезжали в ту пору полями Орловской губернии, которая славилась бандитскими налетами.
Стало светать. В полумгле уже различимы неясные очертания людей, полураздетых, в драных полушубках, надетых прямо на голое тело. Подростки, дети, женщины. Все они протягивают руки, просят, умоляют помочь. Голод!.. Толпа становится все плотнее, крики все громче. Руки, руки, руки… Кто-то бросил им деньги. Они накинулись на них, топча и давя друг друга. Вновь повисли в воздухе дрожащие руки.
Ямщик замахнулся кнутом на толпу нищих, отгоняя их от дилижанса, и тронулся в путь. А они все бежали с вытянутыми руками, надеясь вымолить еще хоть грош.
Словно вся обездоленная Русь протягивала дрожащие руки за подаянием. 1863 год. Два года минуло с того дня, когда на Руси было отменено рабство.
Репин, направляясь в Питер, отдавался благодушным мечтам о своем будущем, и эта сцена с бегущими за дилижансом голодными людьми ворвалась резким диссонансом в его умиротворенное настроение. Она легла на сердце незаживающей раной.
Это было как бы символическое напутствие молодому Репину на пороге его самостоятельной жизни.
Напутствие пало на благодатную почву.
Взгляните на этот портрет, написанный Репиным в девятнадцать лет. Вы видите юное мужественное лицо. Взгляд пытливый; кажется, юноша готов спросить: почему существует несправедливость? Но вместе с этим недоуменным вопросом читается и решимость ринуться в бой. В лице этом — порыв, беспокойство и в то же время настороженность. Жизнь впереди, какой она будет?
Таким юноша покинул родной Чугуев, расстался с матерью и братом, взял скопленные за иконописные работы сто рублей и отправился в дальний путь. В Питер, за 1 500 километров от родного городка. В Академию. Репин поехал в столицу, где у него не было ни родных, ни знакомых, но зато там была Академия, рисовавшаяся в мечтах уже несколько лет.
Когда в туманный заснеженный день юноша вышел на вокзальную площадь, он испытал впервые в жизни страх, самый настоящий, сжимающий сердце страх. Один, никого в этой снующей, спешащей толпе он не знает, и никому нет дела до провинциального паренька, которого погнал в столицу талант.
Только когда он сел в санки, молодой извозчик лихо покатил, а хлопья снега хлестнули в лицо, к нему вернулось самообладание, и он стал смотреть на улицы города. Представьте себе человека, который, живя в провинции, рисует в своем воображении облик столицы. Он видел на гравюрах в журнале «Северное сияние» и вздыбленных коней на Аничковом мосту, и строгую, плавную колоннаду Казанского собора, и шпиль, сверлящий небо в конце Невского проспекта. Сколько раз рисовалась ему Нева, у спусков к реке два застывших сфинкса и здание, где его счастье, его судьба!
Теперь это не страницы журнала и не картинка, а жизнь. И можно соскочить с саней, подбежать к сфинксам, потрогать их, чтобы убедиться в реальности происходящего.
Извозчик подкатил к дешевым номерам «Олень», высадил своего молодого седока. И началась петербургская жизнь Репина.
После дальнего пути, белых калачей и горячего чая из самовара Репин уснул в чистой постели.
Проснулся он очень рано и прежде всего подсчитал свои капиталы. После расходов на дорогу осталось сорок семь рублей. И нет надежды на поддержку. Дома живут бедно, в столице его никто не знает.
Поэтому и рублевый номер дорог, и вкусный тридцатикопеечный обед в кухмистерской не по карману. На еду можно тратить ничтожно мало, и комнату надо сыскать самую дешевую.
Было раннее мглистое петербургское утро. Прежде чем отыскать себе постоянный приют, Репин отправился к Неве, к Академии и долго стоял у сфинксов, озираясь по сторонам, вживаясь в этот знакомый по картинкам пейзаж.
Манили запертые двери Академии. Казалось, откроются они сейчас, и выйдет человек, по внешнему виду которого можно безошибочно угадать — это художник. Но дверь не отворялась, утро было раннее, едва рассвело, и Репин стоял, стоял в каком-то восторженном оцепенении. Он не думал о тех препятствиях, какие ждут его за этими дверями, он верил, что сумеет их распахнуть настежь.
Серое утро у сфинксов запомнилось на всю жизнь. Начало пути.
Первый разговор с конференц-секретарем Академии художеств Львовым не предвещал ничего хорошего.
Репин протянул ему папочку со своими юношескими рисунками. Вид издали на дом, где расположился Топографический корпус в Чугуеве — тут мальчиком обучался он азам рисования. Детская головка, нарисованная мягко и очень уверенно. Живые наброски фигур, лиц. Позировали родные, соседи.
Львов небрежно перелистал эти рисунки и сказал тоном, не допускающим возражений:
— Вам в Академию рано. У вас ни тушевки, ни рисунка.
Вот когда он услышал снова это магическое слово — «тушевка». Впервые о ней писал в Чугуев местный художник Персанов, учившийся в Академии. Он рассказывал в письмах землякам об учениках, которые рисовали, «как печатали», — с такой тщательностью были растушеваны их рисунки. И оставалось непонятным: сказано это с осуждением или с похвалой. Самого Персанова Академия сгубила, она иссушила его самобытное дарование, и он вернулся домой, почти лишившись рассудка.
Теперь эта проклятая тушевка закрыла и Репину доступ в Академию. Да, конечно, в провинции он не рисовал с гипсов и с обнаженной натуры, он не имел никакого представления об этой пресловутой тушевке и незыблемых правилах академического рисунка.
Репин вошел под своды мрачных коридоров Академии робким юношей. Он трепетал перед табличками на дверях: «Инспектор» или «Конференц-секретарь». «Секретарь» все же показался ему менее страшным. Но именно он, этот надменный и бездушный чиновник, преградил ему путь в Академию и посеял в душе сомнение.