я ничего не делала, то и заходила в дом Китаева. Наталья Николаевна сидела обыкновенно за книгою внизу. Пушкина кабинет был наверху, и он тотчас нас зазывал к себе. Кабинет поэта был в порядке. На большом круглом столе, перед диваном, находились бумаги и тетради, часто несшитые, простая чернильница и перья; на столике графин с водой, лед и банка с крыжевниковым вареньем, его любимым. Волоса его обыкновенно еще были мокры после утренней ванны и вились на висках; книги лежали на полу и на всех полках. В этой простой комнате, без гардин, была невыносимая жара, но он это любил, сидел в сюртуке, без галстука. Тут он писал, ходил по комнате, пил воду, болтал с нами, выходил на балкон и привирал всякую чепуху насчет своей соседки, графини Ламберт.
Иногда читал нам отрывки своих сказок и очень серьезно спрашивал нашего мнения. Он восхищался заглавием одной: «Поп – толоконный лоб и служитель его Балда». «Это так, дома можно, – говорил он, – а ведь цензура не пропустит!» Он говорил часто: «Ваша критика, мои милые, лучше всех; вы просто говорите: этот стих нехорош, мне не нравится».
Вечером, в пять или шесть часов, он с женой ходил гулять вокруг озера или я заезжала в дрожках за его женой; иногда и он садился на перекладинку верхом, и тогда был необыкновенно весел и забавен.
В 7 часов Жуковский с Пушкиным заходили ко мне, если случалось, что меня дома нет, я их заставала в комфортабельной беседе с моими девушками. «Марья Савельевна у вас аристократка, а Саша друг мой, из Архангельска, чистая демократка. Никого ни в грош не ставит». Они заливались смехом, когда она Пушкину говорила: «Да что же мне, что вы стихи пишете – дело самое пустое! Вот Василий Андреевич гораздо почтеннее вас». – «А вот за то, Саша, я тебе напишу стихи, что ты так умно рассуждаешь». И точно, он ей раз принес стихи, в которых говорилось, что
Архангельская Саша
Живет у другой Саши.
Стихи были довольно длинны и пропали у нее. В это время оба, Жуковский и Пушкин, предполагали издание сочинений Жуковского с виньетками. Пушкин рисовал карандашом на клочках бумаги, и у меня сохранился один рисунок, также и арабская головка его руки. Жуковский очень любил вальс Вебера и всегда просил меня сыграть его; раз я рассердилась, не хотела играть, он обиделся и потом написал мне опять галиматью. Вечером Пушкин очень ею любовался и говорил, что сам граф Хвостов не мог бы лучше написать. Очень часто речь шла о сем великом муже, который тогда написал стихи на Монплезир:
Все знают, что на лире Жуковский пел о Монплезире,
И у гофмаршала просил
Себе светелочки просторной,
Веселой, милой, нехолодной,
и пр.
Они тоже восхищались и другими его стихами по случаю концерта, где пели Лисянская и Пашков.
Лисянская и Пашков там
Мешают странствовать ушам.
«Вот видишь, – говорил ему Пушкин, – до этого ты уж никак не дойдешь в своих галиматьях!» – «Чем же моя хуже?» – отвечал Жуковский и начал читать:
Милостивая государыня
Александра Иосифовна!
Вечно вашим покорным слугою
Василий Жуковский.
У него тогда был камердинер Федор (который жил прежде у Александра Ивановича Тургенева) и вовсе не смотрел за его вещами, так что у него всегда были разорванные платки носовые, и он не только не сердился на него, но всегда шутил над своими платками. Он всегда очень любил и уважал фрейлину Вильдермет, – бывшую гувернантку Императрицы Александры Федоровны, через которую он часто выпрашивал деньги и разные милости своим proteges, которых у него было всегда куча. М-11е Вильдермет была точно так же не сведуща в придворных хитростях, как и он; она часто мне говорила: «Joukoffsky fait souvent des Bevues; il est nait comme un enfant (Жуковский часто совершает ошибки; он рожден ребенком)», и Жуковский точно таким же образом отзывался об ней.
Княгиня Вера Федоровна Вяземская, урожденная княжна Гагарина – жена Петра Андреевича Вяземского, конфидентка и корреспондентка Пушкина в последние годы его жизни.
На вечера, на которые мы ежедневно приглашались, Жуковского, не знаю почему, Императрица не звала, хотя очень его любила. Однажды он ко мне пришел и сказал: «Вот какая оказия, всех туда зовут, а меня никогда; ну как вы думаете: рассердиться мне на это и поговорить с Государыней? Мне уж многие намекали». – «Ведь вам не очень хочется на эти вечера?» – «Нет». – «Разве это точно вас огорчает?» – «Нет, но видите ли, ведь это, однако, странно, что Юрьевича зовут, а меня нет». – «Ведь вы не сумеете рассердиться, и все у вас выйдет не так, как надобно, и скучнее вам будет на этих вечерах, так вы уж лучше и не затевайте ничего». – «И то правда, я и сам это думал, оно мне и спокойнее, и свободнее». Тем и кончилась эта консультация.
Когда взяли Варшаву, приехал Суворов с известиями; мы обедали все вместе за общим фрейлинским столом. Из Александровского прибежал лакей и объявил радостную и страшную весть. У всех были родные и знакомые; у меня два брата на штурме Воли. Мы все бросились в Александровский дворец, как были, без шляп и зонтиков и, проходя мимо Китаева дома, я не подумала объявить об этом Пушкину.
Что было во дворце, в самом кабинете Императрицы, я не берусь описывать. Государь сам сидел у ее стола, разбирал письма, писанные наскоро, иные незапечатанные, раздавал их по рукам и отсылал по назначению. Графиня Ламберт, которая жила в доме Олениной против Пушкина и всегда дичилась его, узнавши, что Варшава взята, уведомила его об этом, тогда так нетерпеливо ожидаемом происшествии. Когда Пушкин напечатал свои известные стихи на Польшу, он мне прислал экземпляр и написал карандашом: «La comtesse Lambert m’ayant annoncee la premiere prise de Varsovic, il est juste qu’elle recoive le premier exemplaire, le second est pour vous (Графиня Ламберт возвестила мне первая о взятии Варшавы; надо, чтобы она и получила первый экземпляр. Второй для вас).
От вас узнал я плен Варшавы.
Вы были вестницею славы
И вдохновеньем для меня.
Quand j’aurais trouve les deux autres vers, je vous les enverrai (Когда сыщу два другие