восторгом, каждый день нахожу что нибудь новое. Но сам за то не могу еще ничего скомпоновать из романа. Боюсь не отбила ли у меня падучая не только память, но в воображенье. Грустная мысль приходит в голову: что если я уже не способен больше писать. А впрочем посмотрим.
В 12 часов выхожу погулять час перед обедом (ибо обедаю ровно в час по полудни). Толкаюсь в толпе, захожу в Курзал читать газеты. Знакомых у меня один только какой то немец, приехавший со мной, в одном вагоне сюда из Берлина лечиться (грудной) и нежно (в хорошем смысле) прощавшийся с женой (оба они молодые) на моих глазах в Берлинском воксале перед последним свистком машины. Мы с ним иногда теперь встречаемся и говорим по немецки. Да встретил я, или лучше сказать подошел ко мне в саду (потому что сам никого не узнаю) Случевский (литератор, служит в цензуре, редактирует илюстрацию)‹‹158›› и с радостью возобновил со мной знакомство. Я его мельком встречал зимой в Петербурге. Он еще человек молодой, здесь с женой и детьми. Напросился ко мне на визит, не знаю придет-ли. Это — характер Петербургский, светский человек как все цензора, с претензиями на высшее общество, малопонимающий во всем, довольно добродушный и довольно самолюбивый. Очень порядочные манеры. Он мне показал на гулянье всех здешних русских. С женой он почему то никогда не гуляет, но кажется детей своих любит. Третьего дня вечером, в довольно сырую погоду, после унявшегося дождя встретил я его с одним русским семейством и он упросил меня с ним итти. Мне так было скучно что я пошел. Дама — директриса института в Новочеркасске лет сорока, а кажется 25, с ней дочка — молчанка, лет 15, но очень хорошенькая. При них же родственник или знакомый, довольно оригинальный и несколько смешной человек. Мы сделали прогулку, по сырой дороге, недалеко в горы, до первого ресторана, отдохнули, выпили Maytrank и ушли назад. Эта барыня навела на меня такую тоску, что я буду теперь решительно бегать от всех русских. Дура, каких свет не производил. Космополитка и атеистка, обожает царя но презирает отечество. Детей воспитала в Дрездене и они два месяца назад тому оба померли в России, осталась одна последняя дочь. Вероятно с горя отправилась в Париж. (Это у них служба называется, по 4 месяца отпуску за границу, с пособием от казны!) В Париже ни с того ни с сего вырвала у дантиста великолепный зуб, который не болел но ей почему то мешал (у ней зубы как перлы и сама очень собой недурна). Дантист ее хлороформировал и сломал ей челюсть (!). Другой знаменитый дантист в Париже сказал ей что она может получить костоеду и погибнуть и она теперь опять должна ехать в Париж лечить изломанную челюсть. Теперь же приехала в Эмс неизвестно зачем, и вообще все эти люди делают неизвестно что, ездят неизвестно зачем. Болтушка и спорщица. Я сказал ей прямо, что она несносна и ничего не понимает, разумеется смеясь и светским образом, но очень серьезно. Расстались мы вежливо, но уже никогда не встречусь с ними. А ночью у меня был даже кошмар.
Таким образом [со мно] у меня тоска чрезвычайная. Не понимаю как проживу здесь месяц. Авось что нибудь скомпаную и сяду работать. Живу же пока, в материальном отношении, довольно удобно: хозяева вежливы, кормят меня недурно. [Вот] Весь дом (каменный и красивый, теперь имеющий большую ценность) принадлежит хозяйке и она же мне стряпает сама кушанье. Дочка ее лет 17, хорошенькая собой и получившая некоторое воспитанье, скромная и невинная носит иногда ко мне обед и чай сама и даже прибирает и моет в доме. Служанка на всех 12 или 15 жильцов одна — рябая девка Мина, лет 35, работает как вол и получает жалованья, с Марта по Октябрь, всего 7 талеров, т.-е. по талеру в месяц; правда, весь расчет ее на пурбуар от жильцов. Вообще в доме порядочность. Во всем 2-м этаже я был один, но вчера приехали какие тобогачи из Вены (муж и жена) и заняли весь этаж, так что у меня очутились соседи и теперь немного возятся за дверью и мне мешают. Ну вот пока и все касательно моей обстановки. Нравственное состояние, как я уже писал тебе — тоска и скука, и кроме того думаю о тебе поминутно, Анька, я тоскую о тебе мучительно! Днем перебираю в уме все твои хорошие качества и люблю тебя ужасно, и нахожу что всем бы ты взяла, кроме одного твоего маленького недостатка — рассеянности и домашней небрежности, (т.-е. не к детям небрежности, я ведь понимаю какая ты мать!) а просто маленького неряшества. За то остальное все в моей Анечке признаю совершенством и редкостью. Голубчик, я ни одной женщины не знаю равной тебе. Ну вот эта третьегодняшняя дура, ну как и сравнить с тобой, а ведь почти все теперь как эта дура. Зато вечером и ложась спать (это между нами) думаю о тебе уже с мученьем, обнимаю тебя мысленно и цалую в воображении всю (понимаешь?). Да, Аня, к тоске моего уединения не доставало только этого мученья; должен жить без тебя и мучиться. Ты мне снишься обольстительно; видишь-ли меня-то во сне? Аня, это очень серьезно в моем положении, еслиб это была шутка я б тебе не писал. Ты [боясь] говорила что я пожалуй пущусь за другими женщинами, здесь за границей. Друг мой, я на опыте теперь изведал, что и вообразить не могу другой кроме тебя. Не надо мне совсем других, мне тебя надо, вот что я говорю себе ежедневно. Слишком привык к тебе и слишком стал семьянином. Старое все прошло. Да и нет в этом отношении ничего лучше моей Анечки. Не прюдствуй читая это; это ты должна знать от меня. Надеюсь что письмо это никому не покажешь.
Про детишек пиши все и именно что они говорят и делают. Цалую Любку и Федю. Скажи что я об них думаю, приеду к ним и привезу гостинцев (привезу-ли только гостинцев-то!). Всем кланяйся, Обнимаю тебя еще раз.
Твой вечный муж
Дост.
Я тебя истинно люблю и молюсь за Вас всех каждый день горячо. Детей благословляю.
Вчера вечером, на гулянье, в первый раз встретил императора Вильгельма: высокого роста, важного вида старик. Здесь все встают (и дамы) снимают шляпы и кланяются; он же никому