принцессы и ее фрейлин. Близорукие мудрецы из мира копенгагенской критики увидели в этой истории всего только «наивную ребяческую фантазию».
Любовь и поэзия становятся в «хорошем обществе» жертвами глупости и бессердечия, тщеславия и моды. Ах, это все романтические представления о жизни; благоразумный человек, занятый своими текущими делами, не станет волноваться из-за таких пустяков! Но Андерсена, конечно, не научишь благоразумию. Что ж, пусть себе пишет сказочки для детей… Бранить их уже стало как-то неприлично: датские читатели ими восторгаются, и за границей их превозносят до небес, – но и всерьез принимать не стоит. «Иной раз просто диву даешься, до чего глупы бывают признанные умники! – думал Андерсен, читая снисходительные и бессодержательные рецензии на сказки. – Беда мне с этими критиками: и бранят, и хвалят невпопад. У них все определено заранее: книга озаглавлена “«сказки для детейˮ», значит, это просто забавные пустячки. Ну да я не позволю запереть меня в детской!»
Сборник 1843 года, где были помещены «Гадкий утенок» и «Соловей», назывался просто «Новые сказки». Что там для детей, а что нет, пусть решают читатели.
…Хрупкий фарфоровый дворец китайского императора и его роскошный сад, где к цветам привязаны колокольчики, – это царство раболепия и высокомерия, бездушного этикета и безжизненной красивости. Именно здесь находит себе ценителей искусственный соловей, мертвый механизм, покрытый золотом и бриллиантами. «Он безукоризненно держит такт и поет как раз по моей методе!» – хвалит его придворный капельмейстер, а потом пишет ученый труд в двадцать пять томов, полный мудреных слов, где доказывается, что искусственный соловей превосходит живого (внимательный читатель-копенгагенец мог легко уловить здесь кое-какое сходство с Гейбергом и Мольбеком). Все придворные с ним согласны – и по искреннему убеждению, и из страха прослыть дураками, – и механическая птица получает пышный титул: «императорского ночного столика первый певец с левой стороны».
Но бедные рыбаки понимают, что в его пении нет чего-то самого важного: оно не печалит и не радует. То ли дело настоящий соловей! Правда, он выглядит сереньким и невзрачным, но чудесные, задушевные мелодии, льющиеся из его горлышка, украшают его лучше любых драгоценных уборов. И место серенького певца не в золотой клетке, висящей в императорском дворце: он правильно сделал, что улетел оттуда. Его песни должны раздаваться в прохладном зеленом лесу на берегу моря, их слушает рыбак, тянущий невод, и девочка-кухарка, несущая объедки домой, больной матери. Настоящий соловей летает повсюду и видит все, он поет о злых и о добрых, о горе и о счастье, о роскоши дворцов и о нищих хижинах, потому-то его песни и могут взволновать и заставить задуматься.
На придворном балу победил механический соловей, но в час серьезного испытания он оказывается жалкой безделушкой, годной лишь для забавы, а пение настоящего соловья обладает такой неотразимой силой, что даже Смерть смерть отступает перед ним, покоренная и очарованная.
Самые заветные мысли о силе и правде живого, истинного искусства, о его торжестве над изысканными подделками вложил Андерсен в эту сказку. А когда он работал над ней, его вдохновляла не только большая, беззаветная любовь к искусству, но и просто любовь – глубокая, неожиданная и последняя.
Давно уже копенгагенские сплетницы судили и рядили о том, на ком же в конце концов женится Андерсен. Блестящей партии ему, конечно, не сделать – беден, некрасив, и виды на будущее неопределенные, – но какая-нибудь старая дева с приличным приданым или богатая вдова могли бы пойти за него: все-таки поэт… Шутники спрашивали Андерсена, скоро ли состоится его помолвка с фру Бюгель, шестидесятилетней вдовой крупного коммерсанта. «Старуха явно к вам неравнодушна, – говорили они, – грех вам разбивать ее сердце». Андерсен смеялся, отшучивался, но про себя горько вздыхал. «Рассчитать шансы», «сделать приличную партию» – все эти словечки из арсенала «благоразумных людей» были ему противны. А черная ледяная вода одиночества порой подступала в к горлу: неужто так и не спастись? Долгими вечерами, когда в комнате были только он да его тень, он позволял себе помечтать о «чуде из чудес». Вот вдруг откроется дверь – и войдет нежная, ясноглазая девушка, та самая, которая мелькает во снах. Войдет и улыбнется ему. «Я так давно жду тебя!» – скажет он ей. И это будет счастье, огромное, прозрачное, переливчатое…
Вот оно растет, играет радугой красок – и лопается, как положено мыльному пузырю. Опять тишина и одиночество, только тень кривляется на стене. Неужели так и не сбудется никогда?
Облик девушки был зыбким, колеблющимся. Когда-то она напоминала Риборг, потом Луизу. Риборг успела за эти годы превратиться в бесцветную и жеманную провинциальную даму: под впечатлением этого он написал горько-шутливую сказку «Жених и невеста» – о сватовстве волчка к барышне-мячику и их встрече через несколько лет.
Стойкий оловянный солдатик в Оденсе
На короткое время черты воображаемой возлюбленной приобрели сходство с актрисой Люсиль Гран – это она была балериной в «Стойком оловянном солдатике», – с юной, миловидной Софи Эрстед, дочерью старого друга. Но полная безнадежность быстро гасила чуть загоравшиеся огоньки влюбленности, и поэт снова и снова утешал себя, что все еще впереди, что «она» появится.
И вот она появилась. Сказка о соловье, чарующем своим пением, неразрывно переплелась с жизнью: Андерсен полюбил певицу Иенни Линд, которую так и называли – «шведский соловей».
Это случилось с ним осенью 1843 года. Он недавно вернулся из Парижа, где его имя уже стало известно в литературных кругах, и оживленно рассказывал друзьям о дружеских беседах с Генрихом Гейне (немецкий поэт был в восторге от его сказок!), с Александром Дюма и знаменитой актрисой Рашель. Виктор Гюго любезно прислал ему билет на свою новую пьесу «Бургграфы» («Жаль только, что в театре очень сильно свистели, – трудно было слушать», – лукаво добавлял Андерсен: копенгагенцам не мешает знать, что и знаменитому Гюго случается быть освистанным, причем в данном случае по заслугам). В одном из литературных салонов Парижа Андерсен вместе с Бальзаком стал жертвой какой-то «обожательницы поэзии»: она держала их возле себя на диване и трещала без умолку, а Бальзак за ее спиной подмигнул Андерсену и состроил уморительную гримасу. А через несколько дней, бродя по парижским улицам, Андерсен заметил оборванца в мятой шляпе, с улыбкой взглянувшего на него живыми карими глазами и скрывшегося в толпе. Это был, несомненно, Бальзак! Как видно, он переоделся, чтобы наблюдать шумную жизнь улицы, не привлекая к себе ничьего внимания: ведь оборванец может вести себя куда свободнее, чем хорошо одетый господин! Словом, впечатлений хватало, настроение было приподнятым и оживленным, на столе лежала начатая рукопись новой драмы «Грезы