— эпизодическая, но в постановках Художественного театра — это я усвоил на собственном опыте — маленькие эпизоды часто выходят за свои ограниченные рамки и приобретают вдруг неожиданно широкое обобщающее значение. Поэтому и теперь, хотя за моей спиной уже десять лет работы в Художественном театре, а скорей всего, именно поэтому — я стараюсь проникать во все методологические подробности и опять-таки сталкиваюсь с простыми вещами, которые должны оберегать артиста Художественного театра на пути к правде.
Я стараюсь быть внимательным к любому штриху — ведь не знаешь, какая «мелочь» пробудит дремлющий, еще не созревающий в тебе образ.
Обычно эту пьесу, обошедшую всю Россию, играли без третьего акта, без сада. А «сад» этот очень важен. В нем проявляются все коллизии, рисующие атмосферу времени. Именно в этом акте лучше всего выражено то, чем наполнена вся пьеса.
Углубление в эти тонкие подробности превращало маленького ростовщика, требующего уплаты процентов, в обобщающий образ эпохи. При чтении пьесы эту возможность сразу и не схватишь, но в работе мы нашли для этого множество деталей.
И во внешней и во внутренней мощности Салая Салтаныча мне виделось что-то паучье, загребающее, подминающее под себя свои жертвы. Мерещились острые маленькие глаза с немного монгольским разрезом, бритая голова. Это очень подходило к его первой рекомендации в пьесе — «не то турок, не то татарин».
Когда я только еще подбирался к образу, осторожно нащупывая его на репетициях, во время наших бесед возникали вот эти рисуночки: то подчеркивался нос, то борода, то пристальный взгляд. Мне надо было найти в нем внешние и внутренние мягкие щупальца.
Внешне это легче: перстень на мизинце, перчатки с рельефной строчкой придавали руке громоздкость, что-то давящее. Эта грузная рука мне очень нравилась и пробуждала во мне какое-то определенное самочувствие.
Долго думал я: турок он или татарин. В таких тщательных поисках просто «восточный человек» меня не удовлетворял. Может быть, ответив определенно на этот вопрос, я найду и верное внутреннее состояние.
Однажды, сидя с Владимиром Александровичем Филипповым, я поведал ему о Салае и сказал, что мне кажется — он татарин.
— Совершенно верно,— подтвердил мою догадку Филиппов,— я помню старую Москву. В ней жило много казанских татар, которые различными, часто нечистыми путями и ростовщичеством добивались богатства.
И «паучье» в Салае Салтаныче Владимир Александрович поддержал тоже. Я был очень рад его поддержке. И тогда у меня определеннее стало вырисовываться обличье роли: он богат, значит, хорошо одет, в цилиндре… А что, если дать ему модный сюртук, но не цилиндр, а надеть на голубо голову каракулевую шапочку — мягкий национальный намек.
Так постепенно конкретизировался образ. Оставалось еще одно, очень важное: татарский говор на русском языке. Но где «достать» его образец?
Припомнилось, что есть у меня один «знакомый», старьевщик. Прелюбопытная фигура. Он называл себя «князем Волконским». Я поигласил «князя» в гости для беседы. Придирчивым ухом слушал я теперь старьевщика, и музыка его речи поразила меня: у него был московский говор, характерное для москвичей аканье и напевность. А татарская национальная мелодика сказывалась главным образом в гласных — он как бы сминал несколько букв, а другие растягивал. Мягкие согласные съедались.
Впрочем, все эти описания вряд ли дадут какое-то представление о своеобразии его речи. Как жаль, что нет еще нотных приспособлений для записи и передачи этой специфики. Ее может услышать и расшифровать только ухо логопеда да актера.
— Чаво табэ занмат? — так примерно звучала в его устах фраза «чего тебе занимать?»
После нескольких встреч я освоил его произношение, и мой Салай заговорил на очень своеобразном и таком колоритном наречии.
Но не подумай, дорогой читатель, что все у меня получалось сразу и хорошо. Что я быстро м заговорил, и заходил, и «зачувствовал», как Салай. В том-то и дело. То я схватывал все эти особенности, то они исчезали у меня, как дым. Так бывает всегда, во всяком случае, часто — найденное вдруг глохнет и опять возникает, как забытая мелодия, но только уже с новыми нюансами.
Трудней всего мне, пожалуй, давалось его «величие», его сознание собственного достоинства, которое рождается от мысли, что он полезный, нужный людям человек. Именно это дает ему внутреннее право говорить с Флором Федулычем, как с равным.
Стало легче, когда я понял, что он очень уважает сам себя, а потому со всеми чрезвычайно обходителен. Он никогда не повышает голос и не волнуется, никогда не кипятится. Только единственный раз взрывается в последнем акте. Но зато это его прорвавшееся волнение так дико, что может довести его до «кондрашки», как любили говорить в то время в его среде. Николай Павлович Хмелев очень помогал мне искать те внутренние пути, которыми можно подобраться к существу Салая.
Я пытался рассказать, как создается у актера образ. Но все-таки самое главное — неуловимо. И действительно, как засечь, когда в душе твоей произойдет сплав изученного, намечтанного, угаданного — и зародится образ. Физиологию возникновения образа уловить почти невозможно, а как бы хотелось — это ведь такая жгучая тайна.
Но, может быть, вместе с этим познанием исчезнет волнующая тайна творчества. И человек вряд ли когда-нибудь захочет расстаться с этой тайной — хоть и изобретает для ее расшифровки кибернетические машины — от нее во многом зависит очарование искусства.
«Плоды просвещения»
Я вошел в этот спектакль несколько позже, чем начались экспозиционные работы, всегда очень интересные. Уже налаживались некоторые сцены, и репетирующие начали подниматься со своих мест.
М. Н. Кедров включил меня в «Плоды просвещения», и я благодарен ему за это.
Задолго до того как я познакомился с Гросманом, я столкнулся с одним видным деятелем эстрады: наши номера в гостинице оказались рядом. Его имя достаточно известно и в Москве и на периферии.
При наших беседах, видимо для того, чтобы поддержать свою репутацию или лишний раз потренироваться,— он эпатировал меня повышенной нервозностью: таращил глаза, проникновенно смотрел на меня — одним словом, старался произвести впечатление сверхчеловека.
Я с замаскированным любопытством разглядывал его. Заметив на его лбу черную бородавку, я спросил, отчего он не вырежет это «украшение».
— Что вы,— сказал он с возмущением,— в этом вся сила!
Я еле удержался от смеха.
Вот почему мне теперь показалось, что я с Гросманом уже где-то встречался. И почувствовал, что тот, мой случайный собеседник очень «помогает» мне в работе над ролью. Чем серьезнее я буду относиться к «своей» профессии гипнотизера, тем смешнее будет образ. И особенно для