VII, 9, 10–11]
Вернемся к эпиграмме Слуцкого. Конечно, объект ее – Самойлов. С его музыкальностью. С его иронией. С его непоказным состраданием. За которыми поэт оттепели Слуцкий чувствует пугающий холод, что делает всякий огонь – поэтический, личностный, даже раскуренной папиросы – негреющим.
Что ж, пронзительную поэму «Чайная» (1956), с большим опозданием и, в общем-то, чудом попавшую в печать, Самойлов завершил строками:
Заморожено стекло,
Желтым воском затекло.
В снег скатилася звезда…
Холода,
Холода.
[П: 23]
А драматическую поэму о Меншикове назвал «Сухое пламя». «Теплым» он не был. «Маленьким» – был.
Инвектива Слуцкого была напечатана в том же беззаконном литературно-художественном иллюстрированном сборнике непристроенных вольнодумцев («Тарусские страницы». Калуга, 1961), что и «Чайная». Ни контекст рискованного издания, подразумевающий взаимоподдержку его вкладчиков, ни память о годах дружбы, ни ослабление конфликта поэтов, под знаком которого прошли 1956 и 1957 годы, не удержали Слуцкого от публикации этого текста. Правда, без инициалов адресата в посвящении, а потому для большинства читателей (даже литераторов близкого круга) оказывающегося обобщенным. Самойлов намек, несомненно, понял. Вопрос – когда? Весьма вероятно, что задолго до приобщения к стиховому приговору читателей из «не узких» кругов, каковым следует беречься пиликающих скрипочек, тягомотных тайн и негреющего огня. Состояние архива Слуцкого не позволяет точно датировать обсуждаемый текст, но ясно, что организующая его концепция сложилась в 1956 году. Не случайно после своего успешного вечера в Союзе писателей 23 мая 1957 года Самойлов вспомнил остроту Слуцкого, ставшую начальной строкой обвинительного акта. Зачин тогда уже был. И даже если полного текста еще не было, то он «маленьким, словно великое Герцогство Люксембург», большим поэтом угадывался. Окольцовывающая текст «Из детства» формула – «Я – маленький», «Я, маленький, глупый, больной» – развеивала обвинения в слабости, инфантильности, холодности и старомодности. Самойлов заявлял свое понимание сути поэзии, судьбы и назначения поэта. Своего поэтического слова он не стыдился и не стеснялся. Как и своего роста.
Если Слуцкий сочинил «Широко известен в узких кругах…», зная «Из детства», то подтекст этот (внятный тоже лишь в «узких кругах») усиливал ядовитость его стихов. Порядок реплик в этом диалоге да и наличие прямой связи между текстами имеют значение для психологических характеристик двух поэтов и истории их личных отношений, но не для смысла «Из детства». Входила ли реакция на текст Слуцкого в состав «песни» Самойлова (что нам кажется наиболее вероятным), обыгрывал ли Слуцкий самойловский мотив, произошла ли сшибка текстов без умысла с чьей-либо стороны – в любом случае «Из детства» было твердым, серьезным и высоким, поднимающим спор над литературным бытом и литературной политикой, ответом Самойлова на идеологию и поэтическую практику торжествующего свой звездный час Слуцкого.
В. С. Баевский записал устный рассказ Самойлова – возможно, достоверный, а возможно, и хорошо придуманный, что, как известно, иногда работает лучше, чем верность факту. На заседании приемной комиссии Союза писателей Самойлов (по недосмотру в нее допущенный) говорит, «что Х нельзя принимать в Союз, потому что он стукач». Начинаются выяснения, кого заложил Х, председательствующий не может вспомнить писателя, что пал жертвой доноса, ему растолковывают:
«– Ну, маленький такой.
– Ах маааленький… – протянул секретарь.
– А маленьких что, можно закладывать? – спросил С<амойлов> ‹…›
Все засмеялись, и стукач не был принят» [Баевский, 2007: 242].
Это анекдот из ранних шестидесятых. Но лет через двадцать Самойлов очень просто и очень верно объяснит национальную трагедию (и не только Смутного времени!):
Ой и помер Борис
За злодейство свое.
Ой и Шуйский ушел
За лукавство свое!
И по всей Руси
Началась резня.
Потому что маленьких
Убивать нельзя!..
(«Убиение углицкое», 1984) [343].
Но «маленькие» (дети или взрослые) не только жертвы. Физическая малость и сопутствующая ей неуспешность могут сопрягаться с великим творческим даром, странным образом быть не только бедой художника, но и залогом его будущего величия. В это верит немецкий композитор, именуемый в названии и первой строке стихотворения о нем «по-анкетному» (что здесь, несомненно, знак унижения какого-то сомнительного «музыкантишки»):
Не кричит о нем газета,
И молчит о нем печать,
Жалко Шуберту, что это
Тоже может огорчать.
Знает Франц, что он кургузый
И развязности лишен,
И, наверно, рядом с музой
Он немножечко смешон.
Как низкорослый Пушкин рядом со статной невестой, а потом женой.
Жаль, что дорог каждый талер,
Жаль, что дома неуют.
Впрочем – это все детали,
Жаль, что песен не поют!..
Но печали неуместны,
И тоска не для него!..
Был бы голос! Ну а песни
Запоются – ничего!
(«Шуберт Франц», 1961) [113–114]
Здесь Шуберт назван «кургузым», в XVI (заключительной) «Пярнуской элегии» (1976) эпитет расшифруется:
Чет или нечет?
Вьюга ночная.
Музыка лечит.
Шуберт. Восьмая.
Правда ль, нелепый,
Маленький Шуберт,
Музыка лечит?
Музыка губит.
Снежная скатерть.
Мука без края.
Музыка насмерть.
Вьюга ночная.
[242–243]
Самойлов открывает в Шуберте «двойника» (ср.: [Сташенко]), иронически намекая при этом на свою и великого композитора физическую «соразмерность».
Находит он себе и еще одного двойника – причем весьма эксцентрическим образом. 4 и 5 декабря 1966 года в дневнике описываются вечера в Ярославле, на которых читают стихи несколько московских поэтов: «Выступали вчера и сегодня. Зал битком. Все хотят слушать Окуджаву. Нас принимают неплохо». На следующий день – хуже: «Опять выступление. Я читаю стихи Тютчева. Они не имеют успеха» [II, 29]. Самойлов рассказывал, что раздосадованный кислым приемом он прочел какие-то стихи Тютчева, а после жидких аплодисментов объяснил, что́ вполуха слушала и снисходительно лениво поощрила аудитория. Точно такой же урок публике можно было дать, прочитав Баратынского, Фета или «не хрестоматийного» Пушкина. Но к шутливому наставлению жест Самойлова не сводился. За ним был глубоко интимный смысл. Самойлову захотелось на миг стать именно Тютчевым – чудаковатым, равно чужим разным эпохам, которые ему выпали, одинаково неслышным в молодости и на закате – великим поэтом, который был в разных смыслах «маленьким».
Шуткой своей Самойлов не без горечи скрыто отсылал к словам великого писателя, превосходно (в отличие от многих) понимавшего масштаб тютчевской поэзии, но вынужденного мириться с грустной «антипоэтической» реальностью: «Был, например, в свое время поэт Тютчев (Тютчев умер всего за четыре года до этого упоминания. – А. Н.), поэт обширнее его (Некрасова. – А. Н.) и художественнее, и,