class="p1">— Так точно, товарищ майор.
Глава 25
Через неделю, одну маленькую операцию спустя, меня вызвал Тищенко. Особист сидел в своей землянке над расшифрованной радиограммой и глядел на меня так, будто видел впервые.
— Ну, Сидорин, — покачал он головой. — Чудеса. Запрашивал я по тебе, помнишь? Кто таков, числишься ли. Так вот, ответ пришёл. Числишься. Всё подтвердилось — и Чапаевская, и Севастополь, и что в окружение попал. Всё чисто. Но не в том чудо.
— А в чём?
— А в том, — Тищенко постучал пальцем по бумаге. — что пришёл не простой ответ. Пришёл приказ. С Большой земли. Требуют тебя, Сидорин, и, цитирую — «всех, кто поступил в отряд с ним». Вывезти при первой возможности и доставить.
Я насторожился.
— Куда доставить? Зачем?
— А вот этого, — Тищенко развёл руками. — Не сказано. Ни куда, ни зачем. Просто: группу лейтенанта Сидорина вывезти и доставить. И подпись. И подпись, Сидорин, такая, что у нас тут не каждый день такие подписи видят. Серьёзный человек запрашивает. Из тех, кому не отказывают.
— Чья подпись?
Тищенко поглядел на меня, помолчал, словно прикидывая, говорить или нет.
— Майор Рудько, — сказал он наконец. — Фамилия тебе знакома?
Знакома. Ещё как знакома. Рудько — особист из Одессы, тот самый, что в сорок первом копал под меня, не верил, выспрашивал, ловил на мелочах, едва под трибунал не подвёл, пока не убедился, что я свой. Рудько, от взгляда которого мне всегда делалось неуютно, как делается неуютно от взгляда человека, который видит тебя насквозь и всё равно не верит. И вот теперь этот Рудько, оказывается, не сгинул, не пропал в одесской мясорубке, а уцелел, и не просто уцелел, а получил очередное звание и теперь хочет меня видеть.
Зачем?
Ай, в любом случае пока не попаду на ковер, не узнаю. Не расстреляет же он нас?
— Чего молчишь? — спросил Тищенко, наблюдавший за мной. — Знаешь его, вижу. Что за человек?
— Знаю, — сказал я. — Из Одессы. Особист. Дотошный. Чего ему надо — понятия не имею.
— Ну, надо не надо, а приказ есть приказ, — сказал Тищенко. — Раз требуют — повезём. Связь с Большой землёй у нас есть, окно для эвакуации будет на днях — подлодка подойдёт к берегу, раненых забрать, припасы выгрузить и заодно вас заберёт. Собирайтесь, Сидорин. Уходите вы от нас.
Вот так. Уходим. После всего, что было — после катакомб, гор, хутора Бекира, после комендатуры, мостов, сельсоветов и эшелонов — мы уходили из Крыма на Большую землю, к Рудько с его непонятными мотивами. Даже не знаю, радоваться или нет.
Хорошо, что отношение к приказу не важно — пойду майору доложу, что он остается без полевого командира. Выслушав меня, Назаров помрачнел:
— Забирают, значит. Эх, — он устало потер лицо ладонью. — Не вовремя, Сидорин. Ох не вовремя.
— Приказ, Иван Григорьевич, — напомнил я.
— С приказами не спорят, — кивнул он. — А жалко. Сработались мы. Привык я к вам, к севастопольцам. Думал, надолго. А оно вон как — погостили и дальше. Ну да на войне так всегда. Сходятся люди, расходятся. И хорошо, если живыми расходятся. Ладно, — хлопнув ладонью по столу, он поднялся и протянул мне руку. — Бывай, Сидорин. Бог даст — свидимся.
— Спасибо за приют, товарищ майор, — пожал я. — Война большая, а мир — и того больше: живы будем — свидимся.
С отрядом прощались тепло. За те недели, что мы пробыли среди партизан, мы прижились, сроднились, стали своими. Бойцы хлопали нас по плечам, желали удачи, кто-то совал на дорогу нехитрые подарки — кисет, ножик, поделку. Соловьёв-миномётчик пожал мне руку молча, фельдшерица напоследок ещё раз осмотрела Кольку, перебинтовала ногу, дала рекомендации в дорогу. Колька, хоть и хромал, ходить уже мог, очень медленно, с болью, опираясь на палку, но молодость брала своё.
— Ну, севастопольцы, — сказал кто-то из партизан. — Свидимся ли?
— На том свете уж точно, — хмыкнул Калюжный. — А может, и раньше, коли повезёт.
К морю шли трое суток — спускались с гор к южному берегу. Шли скрытно, ночами, обходя патрули по условно-неизвестным немцам тропам. Вышли к бухте тёмной безлунной ночью. Залегли на прибрежных камнях, и проводник просигналил в море укрытым фонарём. Из черноты, из плеска волн, бесшумно проступила тёмная горбатая туша — всплывшая подлодка, пришедшая за нами из-за моря, с Большой земли. От неё отвалили шлюпки, пошли к берегу, и я почувствовал, как у меня перехватило горло — мысль о том, что мы покидаем Крым, казалась странной и невозможной.
Шлюпки приняли нас, отвезли к лодке, и мы поднялись на мокрую, скользкую палубу, к молчаливым морякам, которые провели нас внутрь, в тесное, пахнущее соляркой и железом тусклое нутро субмарины. А потом лодка ожила, экипаж задраил люки, и мы погрузились, оставляя Крым за спиной.
Я стоял в тесном отсеке, среди своих и чужих, и думал о том, что остается за нашими спинами. Севастополь, который не удержали. Сашку и Гарика. Владимира. Катакомбы, где лёг Реваз, разменяв свою песню на наши жизни. Бережного, оставшегося прикрывать. Дёмина, Гонтаренко, Зотова, капитана Кравченко. Мальцева, брошенного в буковом лесу. Степана. Десятки почти незнакомых бойцов, которых мы хоронили и кого не успевали хоронить. Жердяя с Пантелеевым у безымянной дороги. Кадушку под грушей.
Земля пухом, мужики.
Думал и живых. О Бекире с его дрожащими руками и порядочностью. О Карапете-садоводе с его яблонями. О Назарове, потерявшем половину отряда и лишившемся командира. Об одноруком Коврове. О скорой зиме, которая дорого обойдется отряду. Мы уплывали к свои, а они — оставались в истерзанном, так и не покорившемся немцам Крыму. Жить и воевать без нас — столько, сколько смогут.
— Васько, — тихо сказал Калюжный, привалившийся рядом в тесноте отсека. — Уходим. Живые.
— Живые, — отозвался я.
— А я уж и не чаял, — признался он. — Из катакомб тех когда лезли — думал, всё, край. А вон оно — плывём. К своим плывём.
— Тоже не верил, Петро, — улыбнулся я. — Че уж тут — из такой жопы, как наша, выбраться почти невозможно было, а мы — выбрались.
Под водой шли недолго — лодка вынырнула, отойдя от берега, и дальше шла в надводном