зайти после обеда. Я думаю, мне просто нужно отдохнуть денёк, но ради порядка пусть посмотрит. И ещё — Аркадия Васильевича, как явится, попросите ко мне на полчаса, есть к нему вопрос по канцелярским делам.
— Слушаюсь.
Он постоял ещё мгновение. Хотел что-то сказать — я видел по тому, как у него дрогнула верхняя губа. Сдержался. Поклонился — не глубоко, по-уставному, — и вышел.
Я остался один.
Не помню, сколько я просидел в кресле, глядя в окно. По ощущению — час, по часам — десять минут, потому что когда я наконец взял себя в руки и посмотрел на стенные часы в углу, оказалось семь утра без пятнадцати минут.
Хабаровск за окном просыпался. По набережной прошёл патруль — двое нижних чинов с ружьями за плечом, не торопясь, лениво, как и положено по летнему времени. У пристани пароход дал низкий долгий гудок — отвал. Какая-то пёстрая сорока села на подоконник снаружи, посмотрела на меня одним глазом, посмотрела другим и улетела. Видно, не понравилось ей моё лицо.
Я взял с угла стола чистый лист бумаги — желтоватый, плотный, дорогой. Обмакнул перо в чернильницу. Перо сидело в пальцах привычно, я даже не заметил, как взял его правильно. Подержал над листом, глядя в одну точку.
Потом написал — коротко, в столбик, своим, лопатинским, разлапистым почерком, который тут же вышел почему-то ровным и наклонным, как у Гродекова:
1. Не дать утопить китайцев в Благовещенске. Срок — 1 июля.
2. Не лезть с аннексией правого берега. Срок — конец июля.
3. Безобразовцы. Срок — постоянный.
Посмотрел. Подержал перо над листом. Подумал.
Дописал четвёртым:
4. Не дать себя расшифровать. Срок — пожизненный.
И ещё посмотрел.
Потом сложил лист вчетверо и сунул во внутренний карман кителя — туда, где у Гродекова, видимо, лежал какой-то платок, потому что рука нащупала его сразу. Платок я переложил в боковой карман.
Лев на столе смотрел на меня всё так же. Я ему подмигнул.
— Ну что, ваше высокопревосходительство, — сказал я, обращаясь то ли ко льву, то ли к самому себе. — Принято и работаем.
В эту секунду на дальней колокольне, за рекой, ударили к утренней службе. Удар вышел тяжёлый, медный, долгий, — и пошёл широко по реке, по крышам, по садам, через раскрытое окно ко мне в кабинет. Я замер, слушая. Я колоколов не любил никогда — у нас в Сибирцево их и не было, а у деда в деревне церковь стояла без колоколов с тридцатого года, я их живьём услышал по-настоящему только в восьмидесятых, когда стали восстанавливать. А вот теперь, выходит, услышу каждое утро.
Я подождал, пока удар отзвенит. Потом встал, подошёл к окну, открыл его пошире. Снаружи пахнуло утренним амурским воздухом — холодноватым, влажным, с запахом смолы от пристани и чего-то цветущего из сада под окнами. Хорошо пахло. По-человечески.
Я постоял у окна, подышал. Потом оглянулся на стол, на бумаги, на льва, на дельфинчика в подставке.
— Ну хорошо, — сказал я. — Доброе утро, Хабаровск.
И пошёл звать Артемия — пора было одеваться к выходу.
Глава 2
Аркадий Васильевич Соломин явился ровно в восемь, минута в минуту, и я его сразу узнал.
Не лицом — лица я не помнил, лицо вошло в кабинет неторопливо, без поклона, как входят к человеку, у которого служат десять лет подряд. Узнал я его по другому. По тому, как он закрыл за собой дверь — придержав ручку, чтобы не стукнуло. По тому, как у порога чуть приподнял подбородок и осмотрел кабинет одним коротким, почти неразличимым взглядом — на стол, на меня, на окно. По тому, как у него были сложены руки — одна за спиной, другая прижата папкой к боку. Это был человек системы. Я таких человеков системы за сорок лет службы навидался — в наркомате обороны, в штабе округа, в политуправлении, в комитете партийного контроля. Они везде одинаковые. Они выживают любое начальство и переживают любую эпоху, потому что не суетятся.
Лет ему было под шестьдесят. Высокий, сутулый, с мягким брюшком, аккуратно убранным под форменный сюртук статского советника. Лысый — голова голая, чистая, с одним только реденьким седым венчиком над ушами. Лицо умное, выправленное, без единого лишнего движения; глаза за стёклами пенсне небольшие, серые, чуть слезящиеся от долгой бумажной работы. Усов не носил, бороды не носил — что для эпохи, как я уже успел заметить, было редкостью.
— Доброе утро, ваше высокопревосходительство.
— Доброе утро, Аркадий Васильевич. Садитесь.
Он подсел к столу, положил папку перед собой — не открывая. Это, я уже понял, был у него способ показать, что он пришёл не докладывать, а слушать. Папка лежала на всякий случай — если понадобится. Хорошо.
Я налил из графина воды в стакан, отпил.
— Аркадий Васильевич, у меня сегодня к вам один вопрос. Не служебный, не срочный. Просто хочется поговорить, как мы с вами не разговаривали давно. Можете уделить полчаса?
Он не моргнул. Не дрогнул ни единым мускулом. Только в глазах за пенсне что-то на мгновение остановилось — и снова пошло.
— Разумеется, ваше высокопревосходительство.
— Вы давно при мне служите?
— С девяносто третьего, ваше высокопревосходительство. Сначала при Сергее Михайловиче Духовском, потом при вас. Семь лет.
Сергей Михайлович. Я чуть не вздрогнул — но удержал лицо. Сергей Михайлович Духовской, бывший приамурский генерал-губернатор, нынче — туркестанский. Это было в общей голове, я к нему даже не успел потянуться, оно пришло само. Я кивнул.
— И как, по-вашему, Аркадий Васильевич, я как начальник переменился за эти годы?
Вот тут он задержался. Не ответил сразу. Аккуратно поправил пенсне, посмотрел в окно, потом на меня. Я ждал.
— Простите, ваше высокопревосходительство, я не вполне понимаю вопрос.
— Я объясню. Я нынче с утра не вполне в своей тарелке. Доктор приедет позже, посмотрит, но я уже сам про себя понимаю — переутомился. У меня в голове последний месяц накопилось столько, что я сам не помню, чего хотел полгода назад. Вот я к вам и обращаюсь, голубчик. Не как к правителю канцелярии, а как к человеку, который меня знает дольше, чем я сам себя последний год помню. Расскажите мне про меня. Только честно. Что я за начальник? Где у меня твёрдо, где у меня шатко?
Я говорил это спокойно, ровным голосом, чуть с виноватой улыбкой