Знаете, что такое бьеньетостанция? «Бьень» – на каллистянском языке означает «передача». «Ето» означает «волна». Если объединить их вместе, получается «волно-передающая станция».
Планету Каллисто открыл для меня писатель-фантаст Мартынов. Это планета моей мечты. Имя командира каллистянского корабля-шара для меня звучит слаще музыки Моцарта и Чайковского, вместе взятых. Диегонь. Прислушайтесь к звукам этого волшебного имени. Поэт Хлебников за такое имя разбил бы доски всех в мире судеб и полжизни ходил лунатиком, пробуя каждый звук кончиком языка.
А мавзолей героев каллистянского народа – корабль на дне неземного моря с развевающимся зеленым знаменем? Это вам не конструктивистский пенал с трибунами по фасаду на Красной площади. Это романтично, как бригантина из песни на стихи Павла Когана.
Мартынова я в жизни не знал, только по книгам. Андрей Балабуха вспоминает, что Мартынов был абсолютно глухой и, выпивши в компании коллег по литературному цеху, обычно начинал поносить их шепотом, называя дураками и прихвостнями, и думал, что его не слышат.
Борю Миловидова я знал хорошо, у меня есть даже стихотворение Бориной памяти. Вот оно:
Я выхожу под фонарь. Светло.
Б. Миловидов сидит в тени.
Тихо играет в руке стекло.
Тянется, мне говорит: «Хлебни».
Б. Миловидов летал на Марс.
Тихое место. Безводье, сушь.
Б. Миловидов писал рассказ,
я его выучил наизусть.
Я никогда не бывал нигде.
Крым пару раз, колпаки медуз,
Вологда, Тотьма, топляк в воде —
я это выучил наизусть.
Ночь допивает остатки дня.
Марс далеко, да и нет его.
Б. Миловидов, фонарь и я —
больше на свете нет ничего.
«Фарфоровый павильон» Н. Гумилева
В Китае Гумилев не был. Был в Африке, был в Европе, а до Китая не смог добраться. И так ему за это было обидно, что он взял однажды в руки перо и написал про Китай книжку. Называется она «Фарфоровый павильон». Это очень интересная книжка. Я ее помню с детства. Когда мы выпиваем с друзьями где-нибудь возле озера, на природе, я всегда после третьей рюмки цитирую из нее любимые строки. Эти:
И ясно видно в чистом озере —
Мост вогнутый, как месяц яшмовый,
И несколько друзей за чашами,
Повернутых вниз головой.
И эти:
Есть еще вино в глубокой чашке,
И на блюде ласточкины гнезда.
А затем, когда выпито уже достаточно много, я подхожу к какой-нибудь незнакомой девушке и тихонько ей напеваю на ухо:
Девушка, твои так нежны щеки,
Грудь твоя – как холмик невысокий.
Полюби меня, и мы отныне
Никогда друг друга не покинем.
Некоторые отвечают взаимностью, большинство же смотрят на меня как на психа или маньяка и пресекают мои сексуальные домогательства отнюдь не поэтическими словами.
Столько за последние годы успели поиздеваться над русским философом Николаем Федоровым, над его утопией с оживлением мертвых и заселением оживленными предками мертвой пустыни космоса, что прямо тоска берет. Когда космос осваивают звездопроходцы, мускулистые тренированные ребята, закончившие академии космонавтики и умеющие поставить на место каких-нибудь строптивых тау-китян, это возражений не вызывает. Если же космические проблемы даны на откуп нашим ожившим предкам, то это чистой воды утопия, отрыжка средневекового мракобесия, и всякий, кто тратит на это время, – клиент психиатрической клиники.
Но вот, к примеру, сэр Артур Кларк, уважаемая в литературе личность, в одном из своих последних романов («Всевидящее око») воспользовался федоровской идеей и отправил обживать отдаленный космос вовсе не железного супермена с коробочкой электронных мозгов под стальной арматурой черепа. Земляне будущего оказались гуманнее людей прошлого, то есть нас. Генетически восстановленное человечество, люди самых разных культур и эпох, осуществляет миссию покорения бесконечной вселенной – так у Кларка.
Для меня Николай Федоров – человек святой. Федорову надо поставить памятник только за то, что главной книге, которую он оставил нам после смерти, ученики его дали такое удивительное название: «Философия общего дела». Общее дело – вдумайтесь в это сочетание слов.
В наше время, когда «я» вытесняет «мы», в эпоху массового хамского дележа по любому поводу, от неудовлетворенных литературных амбиций до обиды на собственный малый рост, не позволяющий дотянуться до самой богатой ветки на денежном чудо-дереве, только мощная объединяющая идея способна уберечь человека от разъедающей власти «эго».
Какая она будет, пока не ясно. Писатели Вячеслав Рыбаков и Антон Первушин полагают, что это космос. Не христианская утопия Николая Федорова, о которой я говорил вначале, а реальная научно-техническая экспансия человека в околосолнечное пространство со всеми из нее вытекающими.
Философ Александр Секацкий и его верный друг и соратник писатель Павел Крусанов в качестве объединяющего идейного материала предлагают развернуть над Россией имперский стяг.
Для правительства во главе с президентом это идея сильного государства.
Но совершенно очевидно, что Мамона, деньги, личное обогащение такой объединяющей идеей не могут быть. Ибо это смерть человечества.
Неграмотным Фонвизин себя не помнил, поскольку обучать грамоте его стали где-то лет с четырех. До поздних лет писатель не любил темноты, потому что приезжавший в годы детства в их московскую усадьбу деревенский мужик настращал мальчика мертвецами и темнотою. К покойникам же за годы жизни отношение писателя поменялось: «А к мертвецам привык я… теряя людей, сердцу моему любезных».
Учился юный Фонвизин в Московском университете и о годах учения вспоминает с веселой грустью. Передаю его рассказ своими словами. На экзамен по латинскому языку учитель приходил в кафтане с пятью пуговицами и в камзоле, на котором пуговиц было на одну меньше, то есть четыре. Дело в том, что таким простым способом неспособным ученикам давалась подсказка, в каком склонении и спряжении стоит то или иное слово. Если учитель после вопроса брался, к примеру, за вторую пуговицу на кафтане, это означало, что склонение второе. А соответствующие пуговицы на камзоле показывали спряжение. Словом, и ученики были рады, и экзаменационная комиссия оставалась довольна.
Там Университете, он начал переводить «чужестранные» книги. За переводы книгопродавец расплачивался не деньгами, а тоже книгами, причем книги эти, как вспоминает Фонвизин, были все «соблазнительные, украшенные скверными эстампами, которые развратили мое воображение и возмутили душу мою». Вследствие этого, «узнав в теории все то, что мне знать было еще рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику». И «к сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста!».
Обо всем этом можно было бы и не упоминать, если бы не одна деталь. Матушка этой девушки послужила впоследствии прототипом его Бригадирши, главной героини комедии «Бригадир», сделавшей Фонвизина первым комедиографом в России.
Я приехал в Петербург и привез с собой «Бригадира». Чтение мое заслужило внимание покойного Александра Ильича Бибикова и графа Григорья Григорьевича Орлова, который не преминул донести о том государыне.
Далее – Фонвизин приглашен в Петергоф, где читает императрице свою комедию. Далее – он читает ее во всех именитых домах Петербурга, и везде «Бригадира» принимают с восторгом.
За «Бригадиром» следует «Недоросль», вершина русской сценической сатиры XVIII века, но это уже сочинение хрестоматийное, про него мы учили в школе, и писать о нем не вижу причины.
На одном из ежегодных круглых юбилеев красного матроса Сапеги митек-ветеран Флоренский, он же Флореныч, подарил мне байку об офицере, который ехал в маршрутке и всю дорогу сдувал пылинки со своего новенького мундира. Найдет пылинку, сдернет ее с ткани, как диверсанта, сделает губы дудочкой и – фуить! И вдруг, рассказывает Флоренский, он скашивает глаз на погон, пристально в него вглядывается, вынимает из штанов зажигалку и поджигает самовольную ниточку, вылезшую сдуру из шва.
Затем Флоренский плавно перевел разговор на свою персону: «Я ни разу в жизни не носил никаких костюмов. Рубашка, свитер, главное, чтобы было в дрипушку, потому что, если одежда в дрипушку, в ней хоть ешь, хоть пей, хоть рисуй картины, хоть по-пластунски ползай – никакие пятнышки не заметны. Ну, и тельник. Обувь меняю только тогда, когда пальцы наружу лезут. Держусь до последнего – если большой или мизинец один выглядывает, ладно, пускай выглядывает, дожидается всего коллектива».