объяснимых поступков и чувств.
Теперь – встык – воспоминания о конце войны. Дочку военного, маленькую девочку, оставляют 7 ноября с сестрой. «Начался салют, и я подумала, что началась война. Когда папа вернулся, я была без сознания. Очнувшись, стала заикаться. Старый врач посоветовал бабушке, чтобы я не говорила, а пела. Выпевала слова. Постепенно я перестала заикаться».
Закончился второй круг воспоминаний.
К рампе каждый из участников спектакля несет памятные «вещдоки»: мамины духи, папину записную книжку, лорнет бабушки, серебряную ложку дедушки, тетрадку со стихами мамы, первый подарок мужа – фарфоровую статуэтку.
Третий круг – воспоминания о первой любви. О мальчике в детском саду, с которым девочкой эта старуха лазала по деревьям. О новом платье из синего шелка в горох, которое она сама разорвала, чтобы поддержать расстроенного до слез мальчика, порвавшего свои шорты, упав с дерева. Но, увидав, как безжалостно она поступила с новой юбкой, перестал плакать. О военном госпитале, где работала сестра участницы этой театральной версии «документального фильма», которая всем своим поклонникам говорила, что замужем. Но один артиллерист не поверил, и они после войны поженились. «В пятьдесят первом моего отца арестовали». Мужу сестры предложили отказаться от родственника – врага народа. Он категорически отказался и был расстрелян. И вдруг – вновь по кругу, к первому дню войны, к довоенному времени, когда мама одной из героинь не отпустила ее к родственникам в Белоруссию, которые позже погибли в гетто; к перечислению городов, где довелось жить: от Кишинева до Буэнос-Айреса и Лондона («А сейчас я живу в Москве»); о встрече в научной библиотеке, куда пришел парень со списком литературы, а оказалось – с объяснением в любви («И вот сейчас мы стоим на пороге золотой свадьбы»); о замечательном танцоре, который учился в летной школе («Тут мне пришла мысль поступить в авиационный институт»); о том, как мама перед школой повезла мальчика к морю, а в поезде была необыкновенной красоты женщина («Так я влюбился в первый раз»); о запахе первого поцелуя («Чем дальше уходит время, тем больше его чувствуешь – почти до осязания»).
Все. Но прежде чем повернуть стулья к экрану, эти люди выстраиваются у рампы, чтобы произнести тихо-тихо, почти шепотом и внахлест имена родных. И помолчать. А потом сесть на стулья лицом к своим фотографиям, спиной к зрителям, оставшись наедине с собственным прошлым. В финале они встанут между погасшим экраном и пустыми стульями – на нейтральной полосе – в мизансцене групповой фотографии на память зрителям-свидетелям неповторимого недолговечного и хрупкого театрального опыта.
На тридцать девять минут старше
Летним солнечным днем пятилетний Томек (сын известного документалиста Марцеля Лозиньского) катается на скутере в парке-Эдеме. Тут разгуливают павлины, плавают лебеди, птички летают, бабочки кружатся над цветущими тюльпанами. Идиллическая природа, прелестный ребенок. На скамейках отдыхают, скучают, читают, коротают время, греют косточки старики. Простоватые и ухоженные. Элегантные и изношенные. Семейные парочки и одиночки. Томек – единственный ребенок в этом раю – обители престарелых. Он запущен сюда с жестким режиссерским заданием: взять интервью. О смерти, счастье, одиночестве, памяти, бессмертии, о возрасте, об истекающем времени жизни. Детская непосредственность и, казалось бы, недетские вопросы, портреты стариков на фоне умиротворенной природы в пору ярко-зеленой листвы и чистого неба создают нетривиальную коллизию игрового/неигрового кино и сюжетный конфликт «перед заходом солнца».
Марцель Лозиньский делегировал малолетнему сыну роль автора-документалиста, инициирующего спонтанные интервью. И назвал свой фильм «Всякое бывает». Игровой прием, внедренный на документальную почву, подчеркнут возрастом интервьюера, расспрашивающего стариков, – ребенку незачем притворяться. Опытный Лозиньский перекодирует традиционный прием «синема-верите́», лишая интервью умолчаний и предсказуемости. «Верите́» тут возникает от самой малости – от возраста ребенка, которому можно раскрыться, поскольку это «ничем не грозит», в «дело не пойдет», так как камера из поля зрения стариков как бы исключена или скрыта. Это правило игры меняет привычную документальную оптику: мальчик, вступая в краткосрочные отношения со стариками, становится на тридцать девять минут старше (столько времени длится фильм), а старики получают не умилительный шанс разделить с ним свое одиночество и, забывшись, простодушно поведать ребенку о том, что в иной ситуации поостереглись бы.
Мальчик подсаживается на скамейку поговорить. Старикам охота поболтать или рассказать о том, что больше некому. К тому же можно не заботиться и о том, как это «будет выглядеть». Юное существо берет на себя – с помощью отца-режиссера – роль и ребенка, и взрослого. Беспомощными в этой ситуации оказываются старики. А мальчик, разбередив раны или задав неуместный вопрос («Почему вы такой бедный?»), может – в отличие от «нейтральной» позиции «настоящего» документалиста – еще и утешить благодаря своей роли непрофессионального мимолетного собеседника.
Нарастающие скорбь и боль Марцель Лозиньский нагнетает в этом фильме исподволь, но неуклонно, достигая кульминации в эпизоде мальчика с восьмидесятилетней старухой, бывшей учительницей, признавшейся, что пропустила, в сущности, жизнь. И вдруг, как маленькая, заплакала. Пятилетний Томек, как бы невзначай, спросил, придет ли она завтра в парк, будет ли на той же скамейке, пообещав – легко, без нажима – тоже прийти, не вкладывая в эти слова ни капли жалости. Отличный Томек Лозиньский актер, чуткий, реактивный.
До встречи с этой старухой папа-режиссер подсаживает его к двум престарелым дамам – в шляпках, в перчатках – побеседовать об элегантности, обещая тем самым «милый» фильм о «связи поколений», но неотвратимо переводит стрелку внутренней драматургии против зрительских ожиданий.
Старуха спрашивает красивого мальчика, старой она выглядит или молодой. И получает ответ «зеркала»: «Старой». «Мне почти семьдесят». – «А мне пять». Режиссер дорожит смелой естественностью и реактивностью этих парковых собеседников. Так знакомятся на свидании, а не во время специальных интервью, и этот обертон Лозиньский тоже вкладывает в паузы между репликами, которыми обмениваются старики с мальчиком. На другой скамейке он заводит разговор с двумя тетеньками о войне. Одна из них объясняет, что война ее лишила всего, кроме жизни. «Как вы избежали войны?» – «Ее нельзя было избежать». – «Война изменила ваши планы?» Другой старик обещает мальчику: «Когда тебе будет столько лет, сколько мне, войн не будет». – «А ты будешь жить?» – «Нет, мне осталось года два». Говорит спокойно и безутешно, по-взрослому. Поднимается ветер. Безличная камера застывает на лицах стариков, приклеенных к скамейкам, как к предпоследнему убежищу.
«Когда я вырасту, ты будешь жить?» – «Нет». – «Но в жизни всякое случается», – озвучивает мальчик где-то услышанную фразу о шансе, пропущенном в «этой», но возможном в какой-то другой жизни, о продолжении незадавшейся, но какой-никакой жизни в коротеньком фильме, запечатлевшем этих анонимных одиноких людей.
«Ты толстый». – «Я опухший. А ты будешь счастливый, если не станешь тратить все деньги на лекарства». – «Ты счастлив?» – «Да, потому что еще могу ходить». Томек