время был у доктора (хожу в каждые 5 дней по разу), он не нашел лихорадки. Но я однакоже сильно кашляю, по вечерам потею, в груди хрип сильнее чем зимой и отхаркивание тугое. Может быть действие вод, а может быть и просто от подлейшего здешнего климата. Это Петербург в своем роде. До третьего дня все шел дождь вчера же и сегодня хоть и солнце, но страшно холодно, по утрам 13 градусов и даже меньше, в три по полудни при солнце, 15 — точь в точь как у нас в Старой Руссе в средине апреля. — Пью я по три стакана в 6 унцов утром и по 2 в 4 унца вечером. Но рана в груди все продолжает сказываться. Впрочем сегодня всего еще 8-й день лечения. Слишком горько будет если не получу совсем облегчения и ездил даром, убив и деньги и время. — В теперешней квартире моей мне не совсем хорошо: под окном в спальне моей, в доме рядом — мастерская, слесаря и лудильщики встают раньше 5 часов и начинают стучать молотками. Два дня сряду пробуждался я в 5 часов утра. Я жаловался хозяевам; хозяин ходил просить чтоб начинали работу в 6 часов, но за то днем опять таки целый день без остановки тик-[тик] тик, одуреешь совсем и нервы расстраиваются. В Ville d'Alger рядом квартира опросталась — и вот не знаю съехать ли мне или нет? Не решаюсь и колеблюсь. Между тем работа еще не начиналась. Я даже не понимаю как я напишу что нибудь. Положим мне еще здесь пробыть недели 4, но что я сделаю один без тебя, и притом я еще не готов прямо сесть и писать, не выделал плана в частностях. Но уж после этих 4-х недель, (а может и всего только 3-х) когда выеду отсюда, предвижу писать уже нельзя будет: в Петербурге надо биться нанимать квартиру, приехав же к вам тотчас опять собираться в путь — когда же работать? Все тяжелые мысли и сомнения и вечно один сам с собой. Не поверишь до какого исступления, до какой истерики мне здесь скучно. Ни одного знакомого лица, ни одного слова не с кем сказать, все один и один — нег, это невыносимо! Никогда в жизни не было у меня времени подлее. — А вдруг ктому же пожалует припадок и нельзя будет уже совсем писать! Ох, тяжела даже мысль об этом, а это может быть наверно будет.
Жду что хоть что ни будь напишешь, над чем можно будет пожить душой хоть минутку, т.е. фактов и фактов, это главное. Вероятнее всего что почтмейстер скажет мне сейчас nichts da.
Пуцыкевичь начал мне присылать «Гражданин». С Базуновым я уговорился о Русском Вестнике чтоб прислал 5-ю книгу сюда, и вдруг здесь из объявления о выходе ее в Моск. Ведомостях читаю, что без Анны Карениной. Так что и тут скука. Однако каково же я по крайней мере прервал роман у Некрасова кончив 2-ю часть, а тут прерывают прямо на средине 3-й части. Не очень-то церемонятся с публикой. — Нам будет предстоять кажется очень тяжелая осень в Петербурге друг ты мой Аня. Во первых твое состояние, тут же моя работа, деньги и решение на будущий год, — т.е. что я стану делать, чем промышлять, издавать ли «Дневник» или неудастся? Обо всем этом думаю беспрерывно, и уже всю голову изломал на этом. Дети мне даже снятся ночью. Надобно для них работать, нельзя их без ничего оставить — а как это сделать? Задача. Жду твоего содействия во всем. Притом же бог располагает. Но это еще далеко. Только бы нам поскорее увидеться. А и увидеться спешить — хочется нравственно, а действительные обстоятельства не позволяют: не написав хоть сколько ни будь романа нельзя домой ехать.
Деньги все таки идут. Здесь не так то дешево. Так или этак а все идут. Кормить меня стали (из отеля) плохо и я там на время отказал, хочу поискать чего нибудь получше. А то стали приносить сущую гадость. — Вообще 22 или 23 непременно надо начать писать уже на чисто и успеть сделать план, иначе ничего не успею привезть в От. Записки. Милый друг мой, цалую тебя как моего доброго ангела, без которого вижу, что жить не могу. Без детей тоже жить совсем не могу.
Здесь, для меня по крайней мере, никаких происшествий. Все глухо и мертво. У Кургауза и в парке теснота и толкотня невыносимые (мне уже облили пальто из стака Кренхеном).
Рожи нестерпимые. Слышится и русский говор, но все чорт знает кто. Какие то Мясоедовы, Вараксины и проч. Вчера вечером ушел бродить за город, места хорошие, но грустные. Здесь теперь очень много цветов. До свидания ангел мой, обнимаю и цалую тебя до того, что и самой тебе бы надоело. Цалую твои ручки и ножки. Смотри смотри ради Христа за детками, умоляю ангел мой. Благословляю детей и цалую. Карточку Гамбеты отыскал, но старую и нехорошую лицо ужасно глупое, но все таки в письмо не вложу: возбудит подозрение на почте, распечатают, будут читать и письмо пропадет или запоздает. Не большая беда если и подождут, — сам привезу. — Здесь должен был пожертвовать 3 талера на русскую церковь и талер на глухонемых.
Сейчас ходил на почту и получил от тебя письмо, [зачеркнуто три слова] и удивился: Письмо помечено тобою от 31 Мая (Суббота), а штемпель на конверте [из] от Старо Русского почтамта от 3-го Июня! Неужели 4 дня лежало на почте? Непременно так, потому что еслиб не так, то до 3-го Июня ты бы наверно уже успела получить мое письмо из Берлина и что нибудь мне об этом приписала; да и странно: я из Берлина написал во Вторник, 27 Мая, так что даже и в Субботу, 31 Мая, от которого ты пишешь, ты уже должна бы его получить. — И так в результате твое письмо от 31 Мая пришло ко мне 7-го Июня! прошу покорно! [если же с] прошу тебя расспроси в Старо-Русском почтамте и внуши им; что же это такое? Уж не читает-ли кто наших писем! Смешно. Я привезу конверт в Старую Руссу: ясно на нем отмечено что письмо отправлено