3 Июня. Клеймо С.-Петербургского почтамта от 4-го Июня. Но как же это Берлинское мое письмо не дошло? Если даже оно в Среду пошло из Берлина, а не во вторник (как я положил) то в Субботу уже должно было быть у тебя. И вот теперь уже я беспокоюсь: это ужас: и Эмское мое письмо должно было уже ко Вторнику дойти к тебе: я его послал к тебе 29 Мая отсюда (по нашему стилю).
Пишешь, что у тебя расстроены нервы, жалею тебя очень, ради бога развлекайся, гуляй, ходи в театр. Не подражай мне в скучании.
Спасибо (зачеркнуто одно слово) за несколько строчек. Спаси бог тебя и детей.
Твой весь
Ф. Достоевский.
А в почтамте поговори. Я сохраню конверт.
Эмс, 10/22 Июня/75
Вторник.
Письмецо твое, дорогая моя Анечка, [получил] получил я в Воскресенье, т.е. то которое ты писала во Вторник от 3-го Июня, и пометила, что в 7 часов утра. И однако оно в тот же день из Старой Руссы не пошло, потому что на конверте печать Старо-Русская от 4-го Июня, и это именно потому что в почтамте у вас нарочно задержали письмо на сутки для того, чтоб от 3-го успеть отправить прежнее письмо (от 28 мая), [пролежав] провалявшееся в почтамте 5 дней. Еслиб они послали оба письма разом, то тогда явно бы изобличалась их небрежность. Пожалуста побранись с ними хорошенько, Аня чтоб они не делали глупостей. Очень меня беспокоит то, что ты пишешь о своих нервах и о своей раздражительности. К чему же это приведет? Я здесь от всего беспокоюсь потому что сам раздражаюсь ужасно. Ради бога, голубчик, не смотри мрачно, есть в тысячу нашего хуже, а нам еще и радоваться можно, хоть бы на деток. Мне так приятно было прочесть то, что ты об них пишешь. Но все забочусь, и день и ночь об них думаю и обо всех вас: все хорошо, а вдруг случай какой нибудь. Случайного я пуще всего боюсь.
Во всяком случае увидимся скоро. Не думаю, чтобы здесь я долго зажился. И хоть даже ничего не успею написать романа, все-таки приеду раньше. Не знаю принесет-ли этот раз мне какую нибудь пользу леченье. Пока никакой пользы не вижу. Правда сегодня всего еще десять дней леченью. Мокроты скопляется еще больше чем в Старой Руссе и ранка, чувствую это ясно [зачеркнуто одно слово] не заживает. Да к тому же и климат совершенно во вред лечению. С последнего письма моего, до самого сегодня дождь лил как из ведра, буквально не прерываясь: что будет хорошего лечиться в такой сырости, беспрерывно слегка простужаешься. Сырость и к тому же скука. Я думаю я с ума наконец сойду, от скуки, или сделаю какой нибудь неистовый поступок! Невозможно больше выносить чем я выношу. Это буквально пытка, это хуже заключения в тюрьме. Главное, хоть бы я работал, тогда бы я увлекся. Но и этого не могу, потому что план не сладился и вижу чрезвычайные трудности. Не высидев мысли, нельзя приступать, да и вдохновения нет в такой тоске, а оно главное. Читаю об Илье и Энохе (это прекрасно) и «Наш век» Бессонова. Вислоухие примечания и объяснения Бессонова, который даже по русски изъясняться не умеет, приводят меня в бешенство на каждой странице! — Читаю книгу Иова и она приводит меня в болезненный восторг: бросаю читать и хожу по часу по комнате, чуть не плача, и еслиб только не подлейшие примечания переводчика, то может быть я был бы счастлив. Эта книга, Аня, странно это — одна из первых, которая поразила меня в жизни, я был еще тогда почти младенцем! — Кроме этого развлечений здесь никаких, ни малейших. Только и есть что два раза в день на водах музыка, но и та испортилась: редко-редко играет что-нибудь интересное, а то все какое ни будь попури, или марш немецкой славы. Какой нибудь Штраус, Оффенбах и наконец даже Ems-pastillen polka, так что уж и не слушаешь. К тому же мешает толпа густая, пятитысячная, на теснейшем сравнительно пространстве, толкаются ходят без толку точно куры. Но в эти дни дождя еще теснее, все жмутся мокрые с мокрыми зонтиками под какую нибудь галлерею, и главное все разом, потому что пьют воду, а не являться в определенный час нельзя, и вот в это время оркестр играет Ems-pastillen polka. Газет русских всего выписывается две. Я получал Русский Вестник — весь наполнен дрянью. — Русские хоть и есть, но еще не так много, и все как и прежде незнакомые. По Кур-листу прочел что приехал Иловайский206 (Московский Профессор) с дочерью, — тот самый Иловайский, который председательствовал в обществе Любителей Российской Словесности когда читалось как Анна Каренина ехала в вагоне, и когда при этом Иловайский громко провозгласил что нам (любителям) не надо мрачных романов, хотя бы и с талантом (т.е. моих), а надо легкого и игривого, как у графа Толстого. Я его в лицо не знаю, но не думаю, чтоб он захотел знакомиться, а я разумеется сам не начну. — Все надеюсь не приедет ли еще хоть кто нибудь, но тогда, бог даст, я буду уже сидеть за романом и мне времени не будет. Ах, что-то удастся написать и удастся-ли хоть что нибудь написать. Беспокоюсь ужасно, потому что один. Хоть я и дома, в Руссе, сидел один, но знал по крайней мере, что в другой комнате детки, мог вытти к ним иногда, поговорить с ними, даже подосадовать на то что они кричат — это придавало мне только жизни и силы. А пуще всего знал, что подле — Аня, которая действительно моя половина, и с которою разлучаться, как вижу теперь, действительно невозможно, и чем дальше, тем невозможнее.
Ну вот и все обо мне. Я раздумал съезжать и остался в Hotel Luzern. Кстати вот тебе на всякий случай мой адрес: Bab-Ems, Haus Luzern, №10. a M-r Dostoewcky (т.e. ты по прежнему всегда пиши poste геstante, а это