тот же низкий звук; этот гул то нарастал, то спадал, и город казался огромным инструментом, где чьи-то невидимые руки перебирают холодные ноты, пока земля слушает.
Набережная вышла резко, как линия шрама: белые плиты под снегом, корка льда, натянутая на реку, и чёрные прорези у опор, где вода всё ещё дышит, хотя мороз держит крепко. Он знал, что по реке идти нельзя — гладкая поверхность поёт дальше, чем нужно, и любой шаг отражается от домов, как от стен колодца, — поэтому выбрал край, узкую полосу вдоль парапета, где наст, слежавшись, держит лучше, а звук разбивается о камень и падает коротко, как брошенная костяшка. На углу валялась секция ограждения, обледеневшая, с несколькими «пустыми» колокольчиками, которые кто-то когда-то подвесил как ловушку; он снял их один за другим, опустил в снег, прикрыл ладонью, и только после этого шагнул дальше, где ветер уже тянул за капюшон и пытался заглянуть в лицо.
Башни, казалось, росли из самого неба: одна с проваленным фасадом, другая с косым срезом верхних этажей, третья — просто голый скелет, к которому прилипло несколько панелей, и все они вместе стояли как стая молчаливых животных, что замерли и решили слушать город, не вмешиваясь. В таком месте всегда хочется говорить шёпотом, даже когда вокруг никого, потому что шёпот делает тебя ближе к земле, а земля иногда помогает. Он остановился в нише, где парапет отступал, проверил направление: от башен — вверх, к жилым кварталам, дворами, мимо старого торгового центра, потом проломом к улице, на которой когда-то стоял дом с его окнами и их смехом внутри. Это казалось простым рисунком, нарисованным одним движением, но он уже знал цену простых рисунков в этом городе.
Пока он размечал шаги, от башни справа пришёл звук, который трудно перепутать с ветром: короткое, глухое «тук», будто что-то упало на бетон, затем мягкий влажный щелчок, за ним второй, третий, и дальше — пауза, настолько ровная, что её слышно как отдельный знак. Он знал этот ритм: внутри работают сразу несколько, и они не бродят, а стоят и слушают, выбирая направление, как выбирают запах на охоте. Отступать назад было поздно, идти прямо — значит процарапать по льду дорожку, которую услышит любой, у кого есть уши, — оставался обход, узкий лаз между техническим павильоном и бетонной тумбой, где лежал сугроб плотного снега, на который можно перелечь и с него тихо соскользнуть.
Он перешёл на «мягкий шаг», сместил бинты на обуви, чтобы тряпка легла точнее, и потянулся к тени пролёта; под ногой мерзко хрустнула тонкая корка, и этот хруст ушёл в парапет коротким каменным эхом, которое обычно гаснет быстро, но сегодня попало в пустую коробку павильона и там, ударившись о железную балку, ответило сухим металлическим вздохом. Он застыл, притянул к груди копьё, считал до шести на вдох и до шести на выдох, пока кровь перестала толкаться в висках, и только тогда понял, что башня слева отозвалась длиннее: несколько щелчков с подъёмом, как если бы кто-то наверху проверял пустые лестничные клетки одна за другой.
На уровне пятого этажа ветер поймал закрученный лист фасадной облицовки и долго терпел, а потом сорвал его целиком, и лист, ударив об ригель, дал такой низкий, ровный гул, что этот звук прошёл по всему кварталу, как по огромной натянутой струне; гул жил и не хотел умирать, и к нему, как к костру в слякотную ночь, потянулись щелчки — сначала из той же башни, потом из соседней, а затем и откуда-то с глубины двора, где бетон давно стал серым льдом. Артём понял, что открытых мест здесь больше, чем укрытий, а метель, вставшая плотной стеной, делает из каждого шага маленький колокол, если наступить не туда. Он сместился ближе к стене павильона, положил ладонь на холодную плиту, и почувствовал, как через камень проходит вибрация — не от ветра, а от шагов, и эти шаги не шли, а стояли, как будто ждут следующего удара по железу.
Он развернул маршрут: не прямо к кварталам, а ниже, под мостком обслуживания, где тянулась узкая полоска сухого бетона; там было темнее и тише, но туда часто сбрасывает лёд со стен, и каждый кусок падает с голосом, который слышен дальше, чем хотелось бы. Он дождался, когда мимо пройдёт очередной порыв, который вяжет все звуки узлом, и в этот узел, пока он держится, пролез бочком, осторожно перешагнул трубу, прижал к себе ранец, чтобы пряжки не звякнули, и соскользнул в тень, где парапет закрывал обзор неба, а значит, закрывал часть ветра и половину чужого слуха. Под ногой оказался старый настил из резины, и это было счастьем: шаг на резине живёт недолго и умирает тихо.
Слева, выше по склону, чьё-то человеческое «тьфу» сорвалось с губ так ясно, будто сказано было у самого уха, и сразу за ним прозвучал короткий свист — уверенный, привычный, как у того, кто знает, что его услышат те, кто нужен. Свисту ответили три щелчка из глубины здания, и этот ответ был спокойным, без спешки, как будничная команда; Артём прижался к стене, позволил дыханию уйти в живот, чтобы не шумели ноздри, и понял, что «пастухи» где-то рядом и что сегодня они ведут не просто стаю, а ведут её вдоль набережной, потому что здесь удобно ловить шаг — бетон любит чужие ноги.
Он видел в просвете между плитами, как по верхним галереям медленно движутся тени: не силуэты целиком, а смещения воздуха, те самые, что выдают поворот голов и короткие паузы перед щелчком. Путь вверх к кварталам оставался возможным, но каждая ступенька теперь стоила не только сил, но и удачи, и он выбрал меньшее зло: проскочить вдоль фасада до пролома между башнями, пройти через вбитый сугробом двор, нырнуть в тоннель под пандусом и оттуда — в тень двух жилых домов, где всегда тише, потому что снег там лежит толще. Он прикинул время на вдох и на шаги, дождался, когда с верхней галереи уйдёт последнее заметное смещение, и пошёл — не быстро и не медленно, а ровно так, как люди ходят в снежных снах, когда тело слушает землю лучше, чем уши слушают воздух.
До пролома оставалось двадцать шагов, когда ветер снова нашёл себе игрушку: кусок ржавой вывески, прижатой к фасаду, надорвался и начал биться о железо с глухим, тяжёлым ритмом, и каждый удар катился по пустым этажам, как барабанный бой перед шествием; на третий удар из