11. ПЕТРОГРАД 1918
Сколько выпито; сбито, добыто,
Знает ветер над серой Невой.
Сладко цокают в полночь копыта
По торцовой сухой мостовой.
Там, в Путилове, в Колпине, грохот.
Роковая настала пора.
Там «ура» перекатами в ротах,
Как два века назад за Петра.
В центре города треском петарды
Рассыпаются тени карет.
Августейшие кавалергарды
Позабыли свой давешний бред.
Стынут в римской броне истуканы,
Слышат радужный клекот орла.
Как последней попойки стаканы,
Эрмитажа звенят зеркала.
Заревым ли горнистом разбужен,
Обойден ли матросским штыком,
Павел Первый на призрачный ужин
Входит с высунутым языком.
И, сливаясь с сиреной кронштадтской,
Льется бронзовый голос Петра —
Там, где с трубками в буре кабацкой
Чужестранные спят шкипера.
<1924>
Сжав тросы в гигантской руке,
Спросонок, нечесаный, сиплый,
Весь город из вымысла выплыл
И вымыслом рвется к реке.
И ужас на клоунски жалостных,
Простуженных лицах, и серость,
И стены, и краска сбежала с них —
И надвое время расселось.
И словно на тысячах лиц
Посмертные маски империи,
И словно гусиные перья
В пергамент реляций впились.
И в куцей шинели, без имени,
Безумец, как в пушкинской ночи,
Еще заклинает: «Срази меня,
Залей, если смеешь и хочешь!»
Я выстоял. Жег меня тиф,
Теплушек баюкали нары.
Но вырос я сверх ординара,
Сто лет в один год отхватив.
Вода хоть два века бежала бы,
Вела бы в дознанье жестоком
Подвалов сиротские жалобы
По гнилистым руслам и стокам.
И вот она хлещет! Смотри
Ты, всадник, швырнувший поводья:
Лачуги. Костры. Половодья.
Стропила. Заря. Пустыри.
Полнеба — рассветное зарево.
Полмира — в лесах и стропилах.
Не путай меня, не оспаривай —
Не ты поднимал и рубил их.
А если, а если к труду
Ты рвешься из далей бесплотных —
Дай руку товарищу, плотник!
Тебя я на верфь приведу.
<1961>
Ссылка. Слава. Любовь. И опять
В очи кинутся версты и ели.
Путь далек. Ни проснуться, ни спать —
Даже после той подлой дуэли.
Вспоминает он Терек и Дон,
Ветер с Балтики, зной Черноморья,
Чей-то золотом шитый подол,
Буйный табор, чертог Черномора.
Вспоминает неконченый путь,
Слишком рано оборванный праздник.
Что бы ни было, что там ни будь,
Жизнь грозна, и прекрасна, и дразнит.
Так пируют во время чумы.
Так встречают, смеясь, командора.
Так мятеж пробуждает умы
Для разрыва с былым и раздора.
Это наши года. Это мы.
Пусть на площади, раньше мятежной,
Где расплющил змею истукан,
Тишь да гладь. Но не вихорь ли снежный
Поднимает свой пенный стакан?
И гудит этот сказочный топот,
Оживает бездушная медь.
Жизнь прекрасна и смеет шуметь,
Смеет быть и чумой и потопом.
Заливает! Снесла берега,
Залила уже книжные полки.
И тасует колоду карга
В гофрированной белой наколке.
Но и эта нам быль дорога.
Так несутся сквозь свищущий вихорь
Полосатые версты дорог.
И смеется та бестия тихо.
Но не сдастся безумный игрок!
Всё на карту! Наследье усадеб,
Вековое бессудье и грусть…
Пусть присутствует рядом иль сзади
Весь жандармский корпус в засаде, —
Всё на пулю, которую всадит
Кто в кого — неизвестно. И пусть…
Не смертельна горящая рана.
Не кончается жизнь. Погоди!
Не светает. Гляди: слишком рано.
Столько дела еще впереди.
Мчится дальше бессонная стужа.
Так постой, оглянись хоть на миг.
Он еще существует, он тут же,
В нашей памяти, в книгах самих.
Это жизнь, не застывшая бронзой,
Черновик, не вошедший в тома.
О, постой! Это юность сама.
Это в жизни прекрасной и грозной
Сила чувства и смелость ума.
1926
Европа! Ты помнишь, когда
В зазубринах брега морского
Твой гений был юн и раскован
И строил твои города?
Когда голодавшая голь
Ночные дворцы штурмовала,
Ты помнишь девятого вала
Горючую честную соль?
Казалось, что вся ты — собор,
Где лепятся хари на вышке,
Где стонет орган, не отвыкший
Беседовать с бурей с тех пор.
Гул формул, таимых в уме,
Из черепа выросший, вторил
Вниманью больших аудиторий,
Бессоннице лабораторий
И звездной полуночной тьме.
Всё было! И всё это — вихрь…
Ты думала: дело не к спеху.
Ты думала: только для смеха
Тоска мюзик-холлов твоих.
Ты думала: только в кино
Актер твои замыслы выдал.
Но в старческом гриме для вида
Ты ждешь, чтобы стало темно.
И снова голодная голь
Штурмует ночные чертоги,
И снова у бедных в итоге
Одна только честная боль.
И снова твой смертный трофей —
Сожженные башни и села,
Да вихорь вздувает веселый
Подолы накрашенных фей.
И снова — о, горе! — Орфей
Простился с тобой, Эвридикой.
И воют над пустошью дикой
Полночные джазы в кафе.
1922
Футбольный ли бешеный матч,
Норд-вест ли над флагами лютый,
Но тверже их твердой валюты
Оснастка киосков и мачт.
Им жарко. Они горожане.
Им впаянный в город гранит
На честное слово хранит
Пожизненное содержанье.
Лоснятся листы их газет,
Как встарь, верноподданным лоском.
Огнем никаким не полоскан
Нейтрального цвета брезент.
И в сером асфальтовом сквере,
Где плачет фонтан, ошалев,
Отлично привинченный лев
Забыл, что считается зверем.
С пузырчатой пеной в ноздрях,
Кольчат и колюч, как репейник,
Дракон не теряет терпенья,
Он спит, ненароком застряв
Меж средневековьем и этим
Прохладным безветренным днем.
Он знает, что сказка о нем
Давно уж рассказана детям.
Пусть море не моет волос,
Нечесаной брызжет крапивой,
Пусть бродит, как бурое пиво,
Чтоб Швеции крепче спалось!
1923
Wer ruft mir?
Schreckliche Gesicht!
Goethe[55]
«Кто позвал меня?»
Буря громовых рулад… И орлы, как бывало, на флагах крылят в поднебесье, когда-то орлином. И, как черное пиво, как липы в грозу, прошумело: «Ты слышишь? Уже я грызу кандалы под бетонным Берлином».
«Кто позвал меня?»
Прытче вагонных колес по витью нескончаемых рельсов неслось: «Кто дает мою страшную цену?» И, в железные скрепы вцепившись, дугой перегнулись над пропастью тот и другой. И гроза озарила им сцену.
Я позвал тебя. Думаешь — тот,
Персонаж философского действа?
На фантастику, брат, не надейся!
Я реален, как сток нечистот.
Ты же сам мне солгал, обещав,
Что на черных конях непогоды,
Что в широких, как юность, плащах
Мы промчимся сквозь версты и годы.
Посмотри мне в лицо: человек
Цвета пыли. Защитного цвета.
Тот, чья память со скоростью света
Догоняет несбыточный век.
Узнаешь? Не актер, не доцент,
Не в цилиндре с тускнеющим лоском…
Нет! Я — сумрак всех улиц и сцен,
Городов обнищалая роскошь.
Мне осталось проверить прицел,
Крепко сжать леденящее дуло, —
Чтобы ты из подземного гула
Вырос выше всех выросших цен.
Слышишь: поверху — визг ветровой?
Видишь: понизу, в пламени окон,
Города мои красной травой
Обрастают, как факельный Броккен?
Всё черно. И опять, и опять
От сирийских песков до Аляски
В буре бирж и в джазбандовом лязге
Ни плясать, ни учиться, ни спать.
Ты мерцал мне асфальтом сырым.
Ты гудел под грозой, как Тиргартен.
В дымном штабе я знак твой открыл
По флажками истыканным картам.
Понимаешь? Я ждал до поры.
И под Шарлеруа, под Варшавой
Шел я рядом в шинели шершавой,
Резал спину ремень кобуры.
Там… не искра под рурской киркой,
Не глаза семафора в туннеле.
Это тень твоя стала такой —
Еще старше и осатанелей.
Это ночь. И уже до утра
Только час торговать ресторанам.
Как бы не опоздать до утра нам!
Не закуривай! Скоро пора.
1923