Ослепляющий жаворонков
Он ослепляет птиц.
В рассветный час
он видит в дрожи глаз затменье солнца.
Рука его порою так трясется,
как будто он себя лишает глаз.
Такая уж у старца работенка,
весь день к нему поток людей стремится,
считают люди, что слепая птица
поет особо сладостно и тонко.
Едва лишь солнце патокой рассвета
зальет испепеленные пригорки,
а он уже сидит в своей каморке,
зажмурившись от солнечного света.
Кому обязан он своим уменьем
стыдливо ослеплять живую влагу?
В каких краях, кто обучил беднягу
поспешному насилию над зреньем?
Он прячет свой испуг за жалкой ложью:
у ослепленной птицы чище трели…
Но каждый раз, волнуясь, еле-еле
с предательской справляется он дрожью.
Ему не сладко в этой гнусной роли,
которую всегда играть готов он.
Как раб, цепями к ремеслу прикован,
он трудится — и корчится от боли.
Вот начал он…
Рубаха липнет к телу,
едва в его руке забьется птица.
Он жалко улыбается — и злится,
все не привыкнет к этакому делу.
Он вздрагивает, плоть живую жаля,
не ощущая собственного тела,
рука как будто одеревенела,
морщинистая, дряхлая, чужая…
А птица и слепая знает песни —
в ее напевах ливень вдохновенья,
здесь каждый звук похож на дуновенье
ветров, носивших птицу в поднебесье!
А он живет лишь прошлым — теми днями,
когда мальчонкой бегал и смеялся,
когда весь мир волос его касался
лучами солнца, ветром и ветвями…
Он ослепляет птиц.
В рассветный час
он видит в дрожи глаз затменье солнца.
Рука его порою так трясется,
как будто он себя лишает глаз…
Плетельщик ивовых корзинок,
седой задумчивый молчальник, —
он из времен прибрел далеких,
спустился с гор, добряк печальный.
В горах рожденный, на равнине
он не забыл дыханья гор.
Он ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
В слепую пору долгих ливней,
когда пернатые — всего-то
комочки глины между сучьев,
без крыл, без песен, без полета,
он горный контур горизонта
вплетал в очередной узор:
он ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
Когда в своей каморке брался
он за плетение корзинок,
казалось, будто бы на пальцы
стекают звездочки с лозинок
и пузырьки живицы свежей
сочатся из древесных пор, —
он ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
К нему гурьбой сбегались дети
и гнезда в бороде свивали,
когда разгневанное лето
свирепо опаляло дали,
полуприкрыв глаза, он слушал
их немудреный птичий спор
и ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
Никто не замечал печали
в глазах его и в каждом жесте,
когда он отдавал корзину,
как будто отдал с нею вместе
всего себя… Сжималось сердце,
туманом застилало взор….
Он ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
Когда же он исход свои начал —
так, словно таял в зазеркалье, —
весь мир потек в его корзину,
чтоб с ним уплыть в глухие дала,
его руками стали корни,
а небом — ивовый шатер,
пока и сам не стал он сказкой,
неугомонный фантазер.
Повис на кресте человек,
врагами распят.
Веревками человек
опутан до пят.
Страна моя сотнями кож
натянута на кресты.
Распятый на бубен похож.
Вся родина — на кресте…
Крест падает в темноте.
Взметнулся ягуар!
Чертой по небу.
Костер небесный перепрыгнул.
Взлохматил звездный бок,
шаги умерил,
вздохнул, как кошка,
и прошелся мягко,
и лапы изумрудные лизнул.
Прыжок обдумал,
решил, куда ступить,
дыханье соразмерил
и движенья…
Потом, в дугу тугую выгнув спину,
он над бездонной пропастью пронес
свое мерцанье голубое.
Инамбу-И
(Дикая перепелка)
Неповторимый посвист
и клюв — с землею вровень.
Внезапная стрела над лугом,
пронзительная звонкая раскраска
под камни и песок,
стремительная искорка в кустах
и флейта сиесты.
Смятенье перепела.
Переполох в траве!
КАРМЕН СОЛЕР[233]
Перевод О. Савича
Белая голубка
смотрит
и молчит.
Белая голубка
плачет
и молчит.
Что голубка может
голубю сказать,
если ухитрились
клюв ей завязать?
Его зовут, как человека: Гельман.
Он — «вождь» четверки тех бандитов,
что повели меня в тюрьму.
Высокий белокурый
ариец с именем арийским,
с широкою улыбкой
веселого ребенка.
Кто б мог подумать, как печально
его занятье:
держать в застенке женщин,
и рыться в их одежде и бумагах,
и красть стихи,
мои стихи!
Но если я полна лучей и света, —
пусть в песне вырвутся они!
Но если голоса во мне звучат, —
пусть в ветре эти голоса поют!
Обманутые!
Даже над моей могилой
услышите колокола,
зовущие набатом
к свободе вас!
Э. Барреда «Цветы». 1950 г.
ХОСЕ САНТОС ЧОКАНО[234]
Перевод Г. Шмакова
Под небом Анд, где звезд сияют жала,
на пике горном средь немых снегов,
сидит он, повелитель облаков,
вперив глаза в закат кроваво-алый.
Его стальная грудь белей опала,
в провалах глаз — сверкание зрачков,
играют блеском боевых клинков
кривых когтей ацтекские кинжалы.
Один, как перст, глядит он хмуро ввысь,
над ним туманы тихо поднялись
и бахромой серебряной повисли,
и в них он тонет, крыльями шурша:
так тонет в море накативших мыслей
усталая и сирая душа.
Нет, не сестра она лесной свирели,
баюкавшей сатиров и дриад!
Предсмертным плачем голубя звучат
ее мелодий жалобные трели.
То раня слух, то слышный еле-еле,
ее протяжный и щемящий лад
плывет над спящей пуной наугад,
немые Анды тихо колыбеля.
Роняя в ночь рыданий жемчуга,
она поет, стыдлива и строга,
и звук ее так горестен и светел,
что не понять в томительной тиши,
душа ли стонет, обратившись в ветер,
иль ветер стонет голосом души.
«Право, не скажу, сеньор»
О индеец смуглоликий,
выйди на порог из дома,
на вопрос ответь скорее,
брошенный тебе в упор:
«Дашь ли мне воды напиться?
Приютишь ли, обогреешь,
хлебом досыта накормишь?»
«Право, не скажу, сеньор».
Вижу я: в поту кровавом
пашешь ты скупую землю,
ею же богач владеет,
алчный и жестокий вор,
неужели ты не знаешь,
что тебя земли лишили,
что она — твоя от веку?
«Право, не скажу, сеньор».
О индеец молчаливый,
отчего так смотришь хмуро,
что за мысли мозг твой точат
тяготам наперекор?
Отчего молчишь упрямо?
Что ты ищешь в жизни сирой?
И о чем ты молишь бога?
«Право, не скажу, сеньор».
Непостижный и прекрасный
отпрыск древнего народа,
ты равно невозмутимо
радостные дни встречаешь,
боль, страданья и позор,
ты величествен, как Анды,
и не жалостным смиреньем —
мудрым безучастьем к жизни
да стоической гордыней
светится твой мрачный взор.
Мы с тобой по крови братья,
когда меня призвал бы
сам господь и так спросил бы:
«Что милей — венок лавровый
иль из терниев убор?
Утешающие песни
или стих, налитый желчью?»
Я, как ты, ему б ответил:
«Право, не скажу, сеньор!)