— Что ж, за этим дело не станет, потешим князей, бояр к ним пошлем.— Дмитрий, помолчав, добавил: — Молодых.
— За что стариков обижаешь?
Дмитрий встал, взял брата за плечи, заглянул в глаза:
— Пошлем молодых, чтоб скакали борзо, чтоб полки подняли скоро. Промедлим — погибнем!
— А по мне, дать бы время Ольгерду подойти. Пришла мне охота с тестюшкой посчитаться.
— Не один Ольгерд рати собирает! — Дмитрий еще крепче сжал плечи Владимира. — Сегодня Владимир Пронский донес: орды Мамая начали двигаться к рубежам Руси…
Дмитрий почувствовал, как под его пальцами дрогнули плечи Владимира.
— Промедлим — погибнем! — повторил он.
— Милости прошу, государь Ольгерд Гедеминович! Милости прошу! — Паучиха говорила медовым голосом, потом не сказала, каркнула: — Дары! — Но слово это было обращено не к Ольгерду. Тиун Евдоким тотчас с поклоном подал боярыне серебряное блюдо. Паучиха вновь зарокотала: — Прими, государь, хлеб–соль. Милости прошу!
Тяжело навалясь на плечо отрока, державшего стремя, Ольгерд спустился на землю, подошел к Паучихе и, не принимая блюда, сказал:
— Не узнал я твоего поместья, боярыня. Не узнал. Видать, стар становлюсь.
— И, полно, Ольгерд Гедеминович, ты стар, да зорок. Как поместье узнать! Сожгли меня москвичи, вот и хоромы, и избы, и кузни новые.
— А мастера?
— Мастеров много старых. Дай бог здравия князю Михайле Александровичу, помог беглых имать.
— А Фомка–мастер здесь? У тебя? На цепи?
— Какое на цепи. Тогда же с москвичами ушел, а намедни, когда московская рать вдругорядь шла град Микулин жечь, Фомка здесь был. Князь Митрий меня не тронул, видно, спешил, а Фомка, вражий сын, мимоходом успел анбар запалить.
Боярыня говорила, говорила, явно заговорить Ольгерда хотела. Но разве его заговоришь, если в голосе дрожь проступает. Пристало ли боярыне скулеть, но, поди ж ты, скулится, ведь хлеб–соль князь так и не взял.
Ольгерд позвал:
— Явнут!
Подошел здоровенный детина, страховидный и зверовидный, как с испуга показалось Паучихе.
Бросив косой взгляд на согнувшуюся перед ним боярыню, Ольгерд с явным умыслом сказал по–русски:
— Боярыня Василиса мастеров переловила, сие благо. Ты мастеров перевяжи да завтра же, не мешкая, гони их в Литву.
— Государь! Государь! — Василиса с воплем упала на колени.
— А хоромы и кузни сжечь!
— Государь, помилуй, за што?
Будто только сейчас Ольгерд заметил, что Паучиха ползает перед ним в пыли.
— Ты еще спрашиваешь! Знаешь ли ты, боярыня, какие воины у меня погибли лишь потому, что в руках у них были мечи Фомкиной работы?
— Виновата, государь, помилуй!
Но Ольгерд вновь забыл о Паучихе, он слушал Явнута, потом, нахмурясь, приказал:
— Не мудри! Сказано жечь — жги сейчас, а утра ждать нечего, в старухиных хоромах ночевать не буду, она там, чаю, клопов наплодила, даром, что хоромы новые. Шатер мне поставь…
Глядя, как разгораются постройки ее усадьбы, Паучиха тихо всхлипывала. И надо бы поголосить, да страшно.
Боярыня сидела на том самом месте, где стояла она на коленях перед Ольгердом. Уголком плата вытирала глаза.
А пожар полыхал все жарче. Белоснежный шатер Ольгерда мерцал розовым светом, но в ту сторону Паучиха и глядеть боялась, и только когда среди ночи к шатру прискакал запыленный всадник, навострила уши.
Из шатра вышел Ольгерд. Смерил гонца взглядом, глухо сказал:
— Слушаю. Говори.
— Великому князю Литовскому Ольгерду Гедеминовичу великого князя Тверского Михайлы Александровича слово. — Гонец перевел дух и вдруг упал перед Ольгердом на колени, заговорил с надрывом, срываясь на крик:
— Спеши, Ольгерд Гедеминович, спеши выручать князя Михайлу. Осьмнадцать ратей осаждают Тверь!
— Осьмнадцать ратей?
— И двадцать один князь стоит у стен града Твери! Да еще Новгород Великий на нас ополчился, того гляди, подойдут его рати.
Ольгерд круто повернулся, ушел в шатер. Гонец, не поднимаясь с колен, смотрел ему вслед, но полотнище, закрывавшее вход, оставалось неподвижным. Тверич встал, медленно подошел к своему коню, взял в пригоршню гриву, отер с лица пот.
Доконал Ольгерд Паучиху. С этой ночи и голова и руки у нее начали трястись, но и в трясущейся голове сидела, как клещ, набухала, раздувалась мысль: «Подойдет Ольгерд Гедеминович к Твери, в пух и в прах разнесет осьмнадцать ратей. Не я одна — двадцать один князь станет перед ним на колени. Встанут! А Фомку литовцы поймают, поймают, поймают…»
Так до самого рассвета тряслась от злобы и бессилия Паучиха. За ночь поместье сгорело до тла, лишь кое–где на пепелище мерцали потухающие угольки. С рассветом ожил стан Ольгерда. Мимо Паучихи погнали ее мастеров. Кто–то из них крикнул:
— Прощай, боярыня Паучиха! Попила нашей кровушки! Баста! Ныне Ольгерд ее пить будет…
Паучиха не подняла головы. Патлы седых волос, свисая из–под сбившегося плата, закрывали ее глаза, и кто бы подумал, что и сейчас в путающихся мыслях Паучихи, будто холодная струйка, пробивалась, текла одна думка: «С кем беды не бывает? Проживу! Мастеров угоняют, на мужиков князь не польстился. Проживу!»
Вокруг поднимались с ночлега полки литовские, и, когда земля загудела от топота, из–под растрепанных прядей сверкнул острый взгляд Паучихи. Боярыня готова была глаза протереть.
«Явь или сон?»
Литовские полки шли на запад, шли в Литву.
«Сон? Нет, явь, явь! Попятился Ольгерд Гедеминович!»
Старуха глядела, тряслась, а рядом с ней, оцепенев, смотрел на уходящие полки тверской гонец, шепча не то молитвы, не то проклятия.
Башня Тьмацких ворот вся сотрясалась от ударов тарана. Князь Михайло Александрович чувствовал, как после каждого удара вздрагивает у него под ногами полуразрушенная лестница. Оттого и шагал он неуверенно, пошатываясь. Так хотелось думать, а ведь знал: шатает его потому, что измучен он вконец, лишь сознаться себе в том не хотел.
За недели битвы истаяли ярость, отвага и доблесть начала осады, когда из этих самых Тьмацких ворот выехал он навстречу врагам. Теперь не то. Теперь вылазки не сделаешь. Подойдя к двери, ведущей из башни на стену, князь толкнул ее. Дверь не подалась. Князь толкнул сильнее. Все то же. Подошли воины, навалились, били, но дверь — как приросла. Начались толки:
— Из правого угла башни уже два бревна выбиты, осела башня, косяки перекосило, и дверь зажало. Посторонись, княже…