Материальное ее положение в последние годы было крайне тяжелым. Все сбережения ушли на консилиумы, когда Пастернак болел, умирал. Счета же в зарубежных банках оказались замороженными. Зинаида Николаевна хлопотала о пенсии. Но, как дачный сосед Федин ей ответил, ее пенсия — «дело щепетильное». «А не щепетильно ли, — делилась она с ближайшим своим другом Ниной Та6идзе, — вдове такого писателя продавать последнее пальто на толкучке за пятнадцать рублей. Чья это санкция убивать меня среди бела дня, что если это санкция свыше, то я помогу ему покончить с собой».
Вот в этот период; как я теперь понимаю, из дома ушел рояль, на котором, возможно, Рихтер играл, Нейгауз, Юдина… Играла, наверно, и сама Зинаида Николаевна — пианистка, с которой еще в Киеве Горовиц в дуэтах музицировал.
И от меня тот старенький «Ратке» тоже потом ушел, я отдала его подруге «за так», избавляясь от него как от ненужного, тяжелого напоминания о своей неудавшейся музыкальной карьере. Глупость, конечно. Но еще большая, непростительная постыдная глупость, тупость, что в семнадцатилетнем сознательном возрасте я, со своими наведенными страданиями, не увидела, не заметила страданий подлинных. Мимо ушей пропустила фразу Зинаиды Николаевны: «А у нас теперь мало кто бывает». Не всполошилась: а с чего это Пастернаки с роялем расстаются?
Борис Леонидович уже безусловно осознавался классиком, гением, великим, уже переделкинское кладбище, где он был похоронен, сделалось местом паломничества, но, одновременно с этим, литфондовские власти подбирались, кружились, как воронье, над его дачей, пока не решаясь, но подумывая о выселении оттуда его семьи. Билась в кольце нужды вдова. И это время кто-то способен еще воспринимать как благодатное для литературы? Кто-то смеет пугать и писателей, и читателей нынешними рыночными отношениями, будто бы убийственными для таланта?
В сущности, все продается. У всего есть цена. И у вдохновения тоже. Ну а мастерство — это воля, все себе подчиняющая. Пастернак такой волей обладал. Он, как и Пушкин, — теперь уже никто не вздрогнет от такого сравнения — не боялся, не стеснялся воспринимать свой поэтический дар еще и как средство существования в материальном плане. Эта сторона жизни им учитывалась и в письмах к Зинаиде Николаевне. Влюбленный, очарованный, он не забывает о своих обязательствах мужчины-добытчика. Без этого нет стержня ни в чьей жизни, ни в чьей судьбе. И поэты не исключение. Масштаб же дарования привносит свободу, недоступную ремесленникам. Хотя условия для всех равны.
Даже оплата в общем не сильно разнится. И только будущее расставляет акценты по справедливости. Гений работает для вечности, при жизни рассчитывая на гонорар.
1993 г.
Пожалуй, две трети того, что жители США ежедневно вынимают из почтовых ящиков, относится к категории junk mail — то есть предназначенной сразу для мусорной корзины. Обычно это рекламные проспекты, каталоги, которые даже не раскрывают. Но как-то на обложке одного из них я прочла: «Советская коллекция: сокровища ушедшей эры».
К традиционному товару: хрусталю, фарфору Ломоносовского завода, расписным шалям из Павловского Посада, жостовским подносам, — прибавились еще шинели (стопроцентная шерсть!) ушанки и офицерские фуражки военнослужащих бывшего Советского Союза, а также шлемы пилотов МИГа с прикрепленными к ним кислородными масками. А уже в конце самое, видимо, лакомое предлагалось — награды советской эпохи: медали «За отвагу», «За оборону Сталинграда», Ленинграда, Москвы, ордена Славы, Красной Звезды, Отечественной войны. Подлинные, как было сказано. Цена, например, за орден Ленина — 895 долларов.
Действительно подлинные? Чтобы в этом удостовериться, мы с мужем решили позвонить в кампанию, базировавшуюся в Сан-Диего, по указанному телефону.
Выяснили, что компания американская, возникла десять лет назад, после распада Союза. Услышали подтверждение, что награды настоящие, а вот почему их продают — в это служащие компании не вникают. Может быть, потому что их перестали ценить, а может быть, нуждаются люди. Короче: «Вас что конкретно интересует? Ордена Ленина? Пять штук? Пять есть в наличии. Еще что-нибудь?»
«Ты что, расстроилась? — муж спросил. — Ну давай купим серебряный подстаканник „Красный Октябрь“. Смотри, точно как тот, что на таможне у нас не пропустили».
Новенький, пусть и такой же, не нужен. Тот, отцовский, был у него в пользовании тридцать лет, и я помнила — вижу сейчас — на правой руке желтый от никотина палец, а на левой раздробленные фронтовым ранением косточки.
Таможенники сочли его контрабандой, как и том избранных сочинений Некрасова, принадлежащий деду. Ах, каким праведным негодованием были лица их преисполнены! Как после узнала, я в самом деле правило давно бытующее нарушила: следовало сунуть носильщику, спаянному с таможенниками, двадцатку «зеленых», и чемодан проверке не подвергался бы. Так провозилось и провозится нечто посерьезнее дореволюционных изданий прогрессивно настроенных классиков.
Награды, чужие, принадлежащие неведомо кому, не нужны тоже. На столе, рядом с компьютером, отцовская фотография сорок второго года с орденом Красной Звезды, которым он, знаю, гордился особенно, больше чем полученным впоследствии званием Героя Социалистического Труда. Самого ордена у меня нет, он остался у сестры в России. И вдруг зазнобило: в самом деле остался, в самом деле хранится? У меня нет оснований сомневаться, но кто ж эти люди, дети, наследники, которые за деньги сбывают родительские ордена?
Как-то, в начале девяностых, приятель-француз пригласил нас с мужем на вечеринку к своим соотечественникам, снимающим квартиру на улице Горького в ведомственном, с мраморной облицовкой доме. Владельцы таких хором обычно съезжали на дачу, живя на ренту, в то время очень высокую, от сдаваемого, как правило, иностранцам, городского жилья. В тот раз гостей столько подвалило, что я, затертая в угол комнаты, и не пыталась никуда пробиться. И вдруг увидела на стене женский портрет, совершенно не сочетающийся ни с атмосферой шумного сборища, ни с раскованными манерами присутствующих.
В тяжелой раме, выполненная масляными красками, картина не дивила, скажем мягко, творческими открытиями. И женщина, там изображенная, тоже вовсе не чаровала красотой. С прической в кудельках, как носили в начале пятидесятых, в блузке с воланами, да с чернобуркой через плечо гляделась типичной супругой начальника, хотя и не самого высокого ранга, но из тех, за кем подавали к подъезду казенный автомобиль. Никакой симпатии она не вызывала, и я сама удивилась, почему мне внезапно сделалось не по себе.
Потому, видимо, что вот такую, как она, не имело смысла придумывать.
Она, эта женщина, была, жила, в удачную пору портрет ее был заказан художнику, а потом то ли дети, то ли внуки забыли ее, то бишь портрет, вот здесь, на стене, как ненужный хлам.
Предположим, эти дети-внуки сильно продвинутыми оказались, и с эпохой начала пятидесятых, в мрачных сполохах, с тенью кровавого тирана, не желали иметь ничего общего. Но квартиру-то эту шикарную их отец-дед получил, небось, именно тогда, и тоже неприятное, тягостное должна была бы она навеивать: разменять бы и съехать подальше. Так нет же, квадратные метры хороший давали доход. А портрет — ну что там портрет, никакая не ценность, автор, может и модный тогда, не сделался знаменитостью. Дед с бабкой промахнулись.
Некогда, в очень далекие уже теперь времена, понятия, правила, которыми люди руководствовались, были проще и отчетливее. Существовала честь рода, семьи, и ответственность, обязательства тут передавались из поколения в поколение. Да и на уровне инстинкта, первобытного, нутряного, родители и их чада вставали на защиту друг друга, не рассуждая и уж тем более не руководствуюсь сиюминутной конъюнктурой. Но столько всего произошло потом, — революция семнадцатого, братоубийственная гражданская, последующий террор с тотальным доносительством — после чего, конечно, семейную идиллию уже не вернуть. Но кое-что все-таки осталось, без чего, пожалуй, нельзя жить.
В нашем доме в Колорадо, в комнате, считающейся рабочей, для глаз посторонних не предназначенной, стены увешаны фотографиями под стеклом в рамочках моих родственников и родственников мужа, некоторые из которых чудом уцелели. Скажем, муж увидел лицо своего деда по материнской линии впервые в прошлом году, убедив свою мать прокомментировать отправленные бандеролью старые фотоснимки. Так мы узнали, что дед его, Николай Иванович Несмачный, имел чин полковника царской армии и был начальником инженерной части у генерала Брусилова: групповая фотография времен знаменитого прорыва прилагалась. После он стал главным инженером Второго строительного треста, занятого промышленно-гражданскими объектами, к числу которых, к примеру, относилась Библиотека имени Ленина. Но в тридцать седьмом за ним все же явились и увели: в шестьдесят лет возить тачки с каменоломен пришлось недолго. Но хотя его посмертно реабилитировали, ожог, видимо, был столь силен, что мать своим детям о деде не решалась напоминать.