я вставал всякий раз, как кому-нибудь из ожидающих, монаху или священнику — впрочем, сюда приходили преимущественно такие посетители, — негде было сесть. Но Малинский меня удерживал. Наконец, после очередной моей попытки, он рассердился и прошептал:
— Зачем? Сидите спокойно. В эти часы здесь бывает только очень скромная клиентура.
Как раз тогда-то и подошел к нам секретарь.
— Священник Дуччи просит извинить его за задержку и приглашает к себе.
Мы вошли. Прекрасная, светлая, большая комната; красное дерево. Священник — среднего роста, красивый, молодой. Глаза голубые, острые. Взгляд проницательный, устремленный прямо на вас, не такой уклончивый, как у де Воса. Голос звучный, приятный, решительный и вместе с тем словно снисходительный.
— Никаких телефонных звонков. Абсолютно. Пока не побеседую с господами.
Но едва он отдал это распоряжение, раздался звонок. Долгий разговор. Потом еще один, потом другой. Так что приказ приказом — вернее всего, только из любезности к нам, — а звонки звонками. Наконец минута спокойствия. Легкий наклон головы в направлении ко мне и поощрительное движение руки. Наклон и жест те же, что и у секретаря, который, видимо, перенял их от своего шефа. Я откашлялся. А заговорил Малинский. Я не очень хорошо изъясняюсь по-итальянски — объяснил он, вот почему слово берет он, а не я. Это был предлог. А сама идея правильная. Потому что я никогда не смог бы решиться так кратко изложить дело, подведя ему итог без длительной аргументации. Поначалу его речь показалась мне слишком лапидарной. Я вмешивался, пытаясь добавить какую-то подробность. Но Малинский так же решительно, как недавно в приемной, осадил меня.
— Спокойно, — сказал он. — Я вчера уже говорил об этом священнику.
Когда Малинский замолчал, священник Дуччи снова подарил мне характерный для него и заразительный для его подчиненного жест — наклонил голову и взмахнул рукой. Затем перешел к вопросам:
— Ваш отец, разумеется, превосходно владеет латынью. И устной, и письменной.
— Он окончил «Аполлинаре».
— Знаю. Но это было тридцать лет назад. Он не утратил беглости?
— О нет. Отец свободно говорит по-латыни и даже выступает с речами.
— А по-английски?
— Не так, как по-латыни или по-итальянски. Но этот язык он тоже хорошо знает.
Священник внимательно слушал мои ответы. Вопросы задавал отчетливо. Не торопясь. Но и без пауз. Следующая серия вопросов касалась темы, которой интересовался также и де Вос: физическое состояние отца. Теперь я сказал правду.
— Значит, он не приехал в Рим только потому, что не хотел толкаться в прихожих?
— Не очень это приятно, — прошептал я. — Во всяком случае, уверяю вас, что состояние здоровья моего отца вполне хорошее.
— А может быть, известную роль здесь сыграл вопрос о паспорте? Может быть, вам легче было получить паспорт, чем вашему отцу?
— Нет, — возразил я, — ему получить паспорт совершенно так же легко или трудно, как и мне.
— Значит, ваш отец в любой момент может выехать из Польши?
— Не в любой момент, но, разумеется, может.
Зазвонил телефон. Священник Дуччи протянул руку. Не к трубке, а к звонку. В дверях появился секретарь. Священник Дуччи быстро, резко сказал:
— Меня нет. Договорились. Ни для кого! — Потом обратился ко мне. — В таком случае, — сказал он, — я предлагаю следующее решение: наше общество возьмет дело вашего отца в свои руки. Ваш отец на три года покинет Торунь. Получит кафедру церковного права в указанном нами университете. Наше общество в последнее время основало несколько высших учебных заведений на территории бывших колониальных стран. Профессоров для этих университетов мы охотнее всего подбираем из представителей народов, не связанных с колонизаторами. До отъезда вашего отца из Торуни мы, разумеется, полностью уладим конфликт между ним и курией. Он уедет из Торуни, получив полное удовлетворение. А три года спустя даже сможет вернуться в свою канцелярию и к своим консисториальным обязанностям и делам.
Я развел руками. Не обратив внимания на мой жест, священник Дуччи спросил:
— Вы уполномочены принять решение за отца?
— Это вещь невозможная, — воскликнул я.
— Ну тогда постарайтесь как можно быстрее связаться с ним.
— Невозможно! Невозможно! — повторил я. — Мой отец никогда не согласится на такую сделку!
— А почему?
— У моего отца ничего нет на совести. Зачем же ему обрекать себя на изгнание? На новую несправедливость?
Сдавленным голосом я выдавил из себя еще несколько фраз на эту тему. А вернее, одну, только в нескольких вариантах. Я не мог вырваться из заколдованного круга и упрямо повторял столь ясную для меня мысль: отец должен получить удовлетворение без всяких уступок с его стороны, потому что санкции епископа Гожелинского по отношению к нему были необоснованны. После недолгого колебания священник Дуччи положил конец моим рассуждениям:
— Хорошо, согласен, совершена несправедливость. Могу также заверить вас, что раньше или позже Рим ее исправит. Рим не обидит вашего отца. Но что с того! Время его обидит. Годы неуверенности и ожидания. Вот почему прошу вас еще подумать.
После этих слов мы ушли; кажется, Малинский дал сигнал к отступлению. А может быть, священника снова вызвала междугородная, и звонок, видимо, был важный, если секретарь, невзирая на формальное запрещение, подозвал своего шефа к аппарату. Не помню. На улице я немножко остыл. В разговоре со священником я отверг его план из принципиальных соображений. Я знал, что план Дуччи неприемлем для отца. Даже если бы ему предложили покинуть Торунь на самых почетных условиях, он считал бы себя оскорбленным. Я не сомневался в том, что в курии найдутся длинные языки и в Торуни сразу обо всем станет известно. Иными словами, все узнают, что запрещение, наложенное покойным епископом, снято, но с известными оговорками. Пока я сидел у священника Дуччи, соображения эти проносились в моей голове сплошным потоком, теперь они возникали раздельно и в результате стали еще более четкими и убедительными.
В машине короткий разговор с Малинским. Он не понимает моей позиции. Уговаривает подумать, обсудить, дать телеграмму отцу. Подозревает, будто я что-то скрываю. Например, что я отказался от предложения Дуччи потому, что меня тревожит физическое состояние отца и вызывают опасения климат, санитарные условия, болезни, которые легко могут обрушиться на пожилого человека, не подготовленного к жизни в колониях. Спрашивает, сколько лет отцу.
— Шестьдесят, — говорю я.
— О, значит, он даже немного старше меня!
Потом он интересуется тем, какого отец сложения,