Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 80
Скандинавия: групповой портрет пространства с часами без стрелок
1. Чьим быть любимцем как Авраам?
Остроту проживания еще незнакомого пространства всегда несут сны в новом месте. У мира сновидений своя топография: подобно реке, странной в своем упорстве, возвращается он к месту истока, какие бы петли не заставляли его делать изгибы местности, времени, жизни. Даже если дом детства перестал существовать, срезанный лезвием бульдозера под корень, человек продолжает в нем жить всю жизнь. Просыпаясь среди ночи в любом странствии, будь то Сибирь, Москва, Крым или Рим, Мадрид или Вальядолид, в сумеречном состоянии между сном и пробуждением, привычно-лунатическим движением руки ищу на ощупь стену комнаты детства, чтобы опереться на нее. В следующий миг мстительная реальность ударяет в бок углом незнакомой кровати, в лоб неизвестно куда идущей стеной, но в начале этого мига, до удара, весь дом детства выстраивается в темноте. В последнюю секунду сна слышу удары меди с дальнего монастыря моего детства, чья колокольня по ту сторону Днестра прокалывала небо в окне отчего дома. Но звуки меди иные, медвяные: «Копенгаген, Копен-гаген».
Вчера, к вечеру, после четырех часов полета из аэропорта Бен-Гурион, нас принял копенгагенский, огромный вширь и вдаль, аэропорт – небесные врата Скандинавии. Уже в сумерках поселились в отеле «Астория» по улице Банегардспладсен, 4, рядом с приземистым главным вокзальным зданием Датского королевства. Из окна гостиничного номера, вправо наискосок, оно виделось целиком, тускло освещенное в довольно светлой северной ночи сентября, но цифры времени, ярко вспыхивающие в темноте, будоражили всполохами стены комнаты, просачиваясь в сон. Цифры менялись в светящейся тарелине на фасаде вокзала.
Часы без стрелок.
Цифровые или, как ныне любят изъяснятся, дигитальные.
Какой-то образ или мысль, связанные с этим, не давали мне покоя, но вспомнить не мог. Предстояло дня три побыть в датской столице, а затем лететь в Хельсинки на встречу в рамках международной писательской организации – Пен-клуба. Тема встречи «Свобода или индифферентность». Воистину нередко равнодушие прикрывают маской свободы.
«Копен-гаген», – продолжают вызванивать колокола. Утро в столице Дании. Следует собственным опытом проверить слова великого на все времена датчанина по имени Гамлет: «Подгнило что-то в Датском королевстве». Правда, знакомый нам Станислав Ежи Лец расширил это выражение, имея в виду весь мир: « Как велика Дания». Кстати, «Лец» на иврите «шутник, балагур». Особенно хороша его шутка «Выше голову, – сказал палач, набрасывая петлю». Что ж, выше голову, и – глазеть. Это ведь особая болезнь патентованных фланеров: неустанно заглатывать пространство. Ничего, что видеокамера оттягивает плечо, беспрерывно вызывая желание избавиться от нее, подобное жажде протрезвиться, зато не отрываешься от окуляра, как алкоголик от бутылки. Постепенно линейная, по-глупому ненасытная жажда снимать все, что видишь, подряд и в ряд, рождает свою философию самой себя организующей духовной энергии проживаемого пространства.
Минуем вокзал, парк Тиволи, магазин с хрусталем и винами, пересекаем проспект Андерсена, по обеим сторонам которого велосипедные колеи: такое число велосипедистов можно в Израиле увидеть лишь в Судный день. Но у нас это, в основном, дети. Здесь же целые семьи с детскими колясками, прикрепленными к раме заднего колеса, несутся вдоль улиц.
Останавливаемся на площади перед муниципалитетом – очаровательным зданием средневековья с немыслимыми коньками на крыше, то ли выросшими из сказок Ганса-Христиана, то ли давшими повод для них. Из муниципалитета прямо на нас внезапно сваливается толпа, молодые мужики в каких-то марлевых женских платьях дрыгают волосатыми ногами, всех осыпают рисом: оказывается, свадьба. Ее тут справляют в муниципалитете.
Мы, несколько ивритских писателей, еще прочешем город вдоль и поперек, постепенно и все более становящийся сказочным под мягким, червленым, андерсеновским закатом. Постоим у знаменитой русалочки, как-то затеряно каменеющей на берегу моря. Поглазеем на оловянных солдатиков сменяющегося караула у королевского дворца, вышагивающих рядом с не менее игрушечными пушками. Полюбуемся готовящимися раствориться в ночи шпилями соборов и церквей, составляющих родовой силуэт датской столицы. А пока, миновав муниципалитет, мы ступаем на камни знаменитой прогулочной улицы – Строгет, одной из самых старых, пересекающей город с запада на восток. В столь ранний час улица уже забита людом. Ощущается особая отчужденность толпы, ибо здесь она неприкрыто выступает за холодным нордическим равнодушием. «Лицевой счет» размыт. Половодье человеческих глаз по-рыбьему скользит мимо. И все же это несравненно лучше людской массы моей молодости в иных краях диктатуры пролетариата, скрывавшей свое пристрастие за кажущимся равнодушием, сжимавшей мое существование в невидимый, но мучительный плен: за любым лицом мог скрываться соглядатай и заушатель, и как бы я себя не вел, был заведомо ими судим. Спасали наивность и молодость в гибельном пространстве – как первобытное незнание дикарей в огромной клетке, хотя и душило отсутствие малейшей тяги. Заслонка не вынималась, сплошной угарный газ стыл над страной, держа всех в полуживом состоянии, и в глотке свежего воздуха бездумно и радостно ощущалась вся глубина жизни. Здесь же дышишь полной грудью, и это многого стоит. Моим коллегам, уроженцам Израиля, понять это трудно. Вот и драка, и не в каком-то закоулке, а у памятника королю Христиану Пятому, почтительно окруженному деревьями сквера. По лицам дерущихся, явно пьяных с ночи, видно, что не датчане, хотя последние не прочь приложиться к бутылке. Мгновенно образуется пробка: полиция, зеваки, оборванцы, карманники. И все это на фоне сверкающих чистотой и богатством офисов, магазинов кожаных изделий, платья, книг, игрушек. В гуляющей по Строгету толпе удивляет число детей, юношей и девушек, явных имбецилов. Их ведут под руку, везут на колясках, а они изредка издают животный рев, но это абсолютно не тревожит толпу. Еще при входе в улицу Фридериксберггаде, открывающую Строгет, пронесла меня толпа мимо мемориальной доски, которая настойчиво заставляет меня вернуться и, вздрогнув, прочесть: в этом доме родился и проживал долгие периоды своей жизни знаменитый датский философ Серен Кьеркегор.
Вот и пришел миг встречи с именем, столь много сыгравшим в моей жизни. В студенческие годы сирены Серена Кьеркегора завлекали меня, и я ни на миг им не сопротивлялся. Большинство рождается с ушами, залепленными воском. По Кабале ребенок в чреве всезнающ, но при выходе на свет, кладет ему Ангел палец и стирает все знания, оставляя вмятину над верхней губой и жажду в душе вернуть их. Мысль о том, что человеческая жизнь вообще – ошибка эволюции, столько в ней невыносимого страдания, – колыхалась на призрачных крыльях имен Шопенгауэра и Кьеркегора, рассыпающиеся книжки которых в те ранние пятидесятые я обнаружил у старого подслеповатого еврея-букиниста случайно, как это всегда бывает: мельком и на бегу узнаешь судьбу свою в лицо. Самоуверенными пигмеями выглядели Маркс и Ленин в свете этой мысли. Шопенгауэр и Кьеркегор необходимы были, как духовная диета: не объедаться демьяновой ухой марксизма-ленинизма, выдаваемой за последнее и незаменимое блюдо философии. Я отчаянно рыскал в поисках их книг, даже добыл отпечатанный на машинке экземпляр книги Кьеркегора «Страх и трепет», толкующей жертвоприношение Авраамом сына своего Ицхака.
Неисповедимы пути мировой философии. Искра иудейской Торы высекла пламя в душе нордического гения, ставшего родоначальником экзистенциализма – одинокого, но глубокого и сильного существования лицом к лицу с Богом. Другой иудейский гений Мартин-Мордехай Бубер, оттолкнувшись от собственных истоков, инициированных Кьеркегором, открыл экзистенциальную подкладку Торы в длящемся диалоге человека с Богом.
Стою в парке, у библиотеки Копенгагенского университета, рядом с памятником Кьеркегору. Тишина, забвение, тихий плеск фонтана, солнечный свет, просеянный через зелень листвы. Куст. Он пустил глубоко и на всю свою жизнь корни. Завистлив ли он к человеку, рвущемуся пуститься по миру? Сцепление корней от первого куста, того, несгораемого, протягивается через время моей жизни, не обрываясь в тысячелетиях, держит меня на бесконечной привязи, как альпиниста канат, храня его жизнь, позволяя висеть над безднами, подниматься на крутизну и самому удивляться собственной цепкости. И катится живой вал деревьев и трав к тому одинокому кусту, в котором запутался овен, увиденный Авраамом в миг, когда он занес нож над сыном Ицхаком.
У памятника Кьеркегору, у стоящего рядом огромного хранилища книг, полуденное солнце, скрадываемое листвой, неожиданно приходит на память ослепительностью входа в темень пещер долины ручья Кумран, впадающего в Мертвое море. В пещерах этих более двух тысяч лет пролежала нетронутой под потоком времени библиотека еврейской истории, свернутая в рукописи и упрятанная в глиняные сосуды. Не подобно ли прошлое человека дымному праху, упрятанному в сосуд отошедших лет? Откупоренное ударом Аврамова ножа, возникло оно перед Кьеркегором как джин. Но подчинился ли джин великому датчанину или взял над ним власть?
Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 80