раздавались стоны. Наевшись не в меру яблок, Жоржик Гусынкин метался по земле. С крыльца кухни жена язвила его:
— Ах, Жоржик, Жоржик!
— Не знаю, — отвечал Сергей.
— Бросьте, Сережа, что может мне угрожать? Ваши стихи или ваш отъезд? Да и то я надеюсь, что вы останетесь. Чего тебе? — спросил Федор подошедшего крестьянина. Тот жаловался на потраву при рытье дудки.
Федор взмахнул голыми руками:
— Знаешь закон? Что ты, впервой, что ли? За потраву все будет заплачено по закону. Не понимаете вы, что эти дудки для вас же лучше.
Крестьянин сослался на Сысоича и недовольным взглядом проводил удалявшихся: один как будто инженер, а одет чудно, руки белые, как у девушки; другой тоже как будто инженер, а без сапог ходит, точно нищий какой; оба без шапок; козлами скачут, болтают и смеются. Крестьянин плюнул, обругал их бесстыжими и повернул обратно.
Уже сели за стол, когда подъехала бричка с начальством.
— Вы обедаете? Какая странная случайность.
Заметив немецкую книжку возле прибора Сергея, начальство перелистало несколько страниц (Гросс-герцог Вильгельм-Эрнст Аусгабе, в желтой коже{236}) и сказало:
— Все по-французски читаете, молодой человек, это похвально. Я тоже в юности на пяти языках читал.
По глазам бабушки было видно, что она привыкла к случайностям. Поставили прибор для Обожаемого.
Федор вскочил из-за стола под предлогом, что ему надо вымыть руки.
— Сережка, идите меня умывать. Держите мыло и полотенце.
Впрочем, у колодца не столько мылись, сколько предавались горестным раздумьям. Федор плакался:
— Вот несчастье, опять его принесло. Лучше бы кто из рабочих пришел к нам обедать. Да ведь не придут, Леокадия права: мы местная интеллигенция. Сережка, вся надежда на вас — займите его разговорами.
Сергей, держа в руках мыльницу с розовым, лежащим в пене обмылком, думал так:
«Хорошо отмечать течение дня обедами, ужинами, чаями. Сельская жизнь вообще спокойна и однообразна. Кооператор, Сысоич Сазыкин и Обожаемое — все говорят одним и тем же языком. Почем знать, может быть, это не три человека, а один. Надо бы мне все это хорошенько расследовать».
А так как Сергей испытывал легкие сотрясения, когда Федор брал мыло из мыльницы, клал его обратно или сдергивал полотенце с его плеча, то Сергей ощутил себя мраморным умывальником — серым, с прожилками. На мраморных полочках, окружавших овальное зеркало, расположились: кружка для полосканья рта со стоящей в ней зубной щеткой из желтой целлюлозы; синяя коробочка с мелом, пахнущим мятой, с красавицей на крышке; три сорта мыла: кадюм, папоротниковое и серно-дегтярное по рецепту доктора Помелова; резиновая губка и грубая щетка для ногтей. Серая мыльная вода стекала по трубке в нижнее ведерко для помоев. Недовольное лицо Федора отражалось в забрызганном водой зеркале.
Начальство похвалило Федора за гигиеничность, но само не последовало его примеру и запыленными руками приняло от бабушки тарелку окрошки.
Разговор завязался сперва продуктовый; поддерживали его только бабушка и Федор:
— Завтра воскресенье, надо пойти в церковь.
— А я тебя не пущу.
— Сам же ты говорил, что ты в Ленинграде в часовенку бегал.
— Так то за рисом, бабушка. Мне там одна любимая женщина сказала: в кооперативе рис дрянь, а в часовенке рисина к рисине. Не забыть бы в Исаакиевский собор за творогом сбегать.
Начальство, однако, не поддалось на эту удочку и внимательно смотрело на Сергея, желая уловить выражение его лица: Сергей выглядел очень осмысленно и дважды повторил: «Одеяло. одеяло».
Тогда Федор набросил ему на голову салфетку, и на мгновенье Сергей очутился в беловатой полутьме.
Наклонившись к уху Сергея, еще прикрытого салфеткой, начальство зашептало, впрочем, достаточно внятно:
— А скажите, как это есть такое выражение: менаж втроем?
Окрошка булькала во рту сидящих и смеющихся.
— Хорошо живете, — говорило Обожаемое, — и весело, и дружно. А я вот здесь без семьи и прямо с голода подыхаю. Спасибо вашей бабусе, что прислала баранью ляжку, — я ее в два дня сгрыз. Я тоже думаю выписать из Москвы дамочку покрасивее — скучно, знаете, одному.
Федор пытался перевести разговор на другое:
— Шурфы, — говорил он, — венцовая крепь, стоимость углубления шурфов.
— Потом, потом, не увлекайтесь работой, Федор Федорович, за обедом нужно что-нибудь приятное для пищеварения. Вот была у меня когда-то Розочка, так, понимаете, в трамвае нельзя было ездить — все на нее глазели, до того алебастровые плечи.
Сергей смотрел себе в тарелку: среди кваса, подбеленного молоком, плавали в светоносных водах кусочки стеблей зеленого лука, огибая скалы вареной картошки и волокнистых отрезков темного мяса. Болтая ложкой, Сергей устраивал бурю у себя в тарелке: все лезло друг на друга, среди водоворота можно было выловить наиболее лакомое и почувствовать в освеженном рту вкус окрошки.
Начальство между тем уже говорило про Леокадию:
— Интересная женщина, ну как не устроить на службу. Пускай себе чертит дудки — это изящное рукоделье, как в старину рисовали в альбомах.
Сергей вздохнул и поднял глаза:
— Со мной тоже случился интересный случай, не здесь, правда, а на Камчатке{237}.
— А в качестве кого вы там были?
— Разрешите обойти этот пункт молчанием, говорить о себе я считал бы нескромным. На Камчатке хорошо знакомы с сопками, но совершенно не знали любви. Бедность природы не способствовала развитию чувств, на полях рос один только лук, и прирост населения был крайне медленным. Добротная оленья шкура, добрая бутылка рыбьего жира — эти вещи гораздо более занимали камчадалов, чем то, что творилось второпях в убогих юртах, отдающих ворванью. Так продолжалось до двадцатых годов прошлого столетия. Известно, что как раз тогда произошла пресловутая ссора митрополита Платона с императором Александром. Дело в том, что митрополит, учитывая увлечение светских людей всем французским, вплоть до католицизма, решил в противовес отправлять православное богослужение на французском языке. «На всяком языке можно поведать славу божию, — так размышлял митрополит, — отчего же не читать ектенью на французском, она тем скорее проймет сердца дам с высокими талиями и прическами а la grecque и закоснелые умы престарелых вольтерьянцев». Митрополит сам взялся переводить текст литургии. Настал долгожданный день. В Казанском соборе на амвон вышел дьякон, встряхнул шевелюрой и прорычал: «Бенŭ, деспóт{238}» — так митрополит, перевел «Благослови, владыко». Аракчеева, присутствовавшего при богослужении, передернуло. Молодые люди гнусного вида, во фраках{239}, аплодисментами встретили этот возглас дьякона, и никогда стены собора не наблюдали такого энтузиазма молящихся. Молебствие вылилось в нечто политическое. Когда же хор мальчиков в польских кунтушах, плохо справляясь с французским произношением, затянул серафическими голосами: «Сеньер, ейе питье де ну, тье де