подошел и прислушался: неуверенное дыхание, словно молодого животного. Это был его сын, влажно покрытый инеем сырой ночи. Крестьянин зажал своими твердыми кулаками обмякшее тело, встряхнул его:
— Ты один?
— Нет, отец, тут еще другие.
— Сколько?
— Десятеро.
Большой стог сена, который заполнял одну сторону сеновала, разворошили они донизу, глубоко в его середине устроили вместительную полость-пещеру, в которую залезли все одиннадцать. Крестьянин подал им сверху провиант и тщательно прикрыл убежище сеном.
Парни щупали руками друг друга в темноте, как слепые молодые собаки. Толкали друг друга, чихали, плевались от сладкого теплого воздуха, ругались, наконец уснули, постепенно одурманенные.
Теснились вокруг крестьянина, как свиньи, когда он приходил к ним с кушаньем в тайник. Стояли в хлеву над корытами и терли себе покрытые слоем грязи лица.
— Я не хочу больше скрываться, отец.
Старик схватил, встряхнул, словно связку соломы. Юноша заплакал, тихо схватился за шею:
— Зачем держишь меня здесь? Другие не хотят тоже больше.
Старик слышал по звуку их голосов, что они ненавидят его, как тюремщика. Он чувствовал, будто огромный стог сена лежит на нем и давит.
В деревне пошли слухи, что у старика вроде опухоли в животе, которая высасывает всю пищу, так что он непрерывно должен покупать провизию на дюжину дюжих людей.
Из убежища стали вылезать и слоняться по току. Выпрямляли онемевшие, скрючившиеся члены, бегали взад и вперед, набирали полные легкие чистого ночного воздуха. Опьянев, бродили тогда, обнимались, толкались, барахтались.
Так как своими голосами благодаря долгой отвычке не могли управлять, то вырывались у них дикие звуки, резкий лай.
Провизию на неделю стали съедать в один день. Вода не нравилась больше. Один пробрался к кабаку и принес оттуда кувшин пива.
Крестьянин думал, чем прегрешил он, что должен так мучиться?
Французы повесят его за укрывательство. Пустить огня, и весь сеновал исчезнет, как не бывало.
Отец боролся с сыном. Дождь полил тонкими струйками. Оба были ослаблены: старик — волнениями, лишениями, лихорадкой; молодой — долгим пленением в тесном убежище. Ударяли друг друга поэтому довольно бессильно в лицо, по голове, душили друг друга за горло, таскали друг друга туда и назад.
Молодой был мягкий, теплый, пахнул, как молодые животные; волосы на его подбородке разрослись буйно и висели пушисто на дряблых щеках. Толстые темно-русые волосы на голове, свалявшиеся со стеблями сена, защищали его от ударов отца, череп которого, угловатый, был почти беззащитно отдан во власть кулаков сына.
Лежа в мокрой луже, оба грызли друг друга, чувствуя под большими пальцами хрящи пищевода.
Вот и все. Милая уютная Германия сто лет тому назад. В ней все рядом: тут барахтаются в канаве, а в двух шагах живет юный Пфеффель{247} и страдает глазами. Дочь хозяина дома, Маргарита Клеофа, из сострадания служит ему секретарем. Однажды Пфеффель продиктовал ей: «Ты избранница моего сердца. Я благословляю тот небесный час, когда ты впервые стала писать под мою диктовку. Могу ли я надеяться, что ты когда-нибудь будешь чувствовать ко мне нечто большее, чем чувства секретаря?» Письмо было окончено. Девушка тихо спросила: «Как прикажете, сударь, надписать адрес?» — «Девице Маргарите Клеофе Дивукс», — так же тихо отвечал юноша. Они поженились и, несмотря на слепоту, постигшую молодого супруга на другой же день после свадьбы, были вполне счастливы. Постепенно их семья стала многолюдной: двенадцать детей внесли в нее желаемое оживление.
Взгляните, небо уже вызвездило вовсю. Вечер и тишина. Хорошо на сеновале в такую ночь, — так закончил Сергей.
— Не забудьте, — возразила Лямер, — что мы еще приглашены к попадье. А вы, Эсэс, кроме всего прочего, сентиментальны. Утром я нашла, что у вас прибалтийская кожа и волосы, а теперь вижу, что у вас и душа прибалтийская.
— Очевидно, это игра природы, — возразил Сергей, — правда, я ничего не имел бы против, если бы сейчас вместо Мирандина и поездки к попадье мелькнули бы нам веймарские кущи, домики, увитые плющом и крытые черепицей, окна с мелким, частым переплетом. Мы зажгли бы свечу, и вы сели бы играть на спинете.
Лямер отвечала на это так:
— Чем хуже наш маленький флигель? Шаткий балкон, осевшая набок крыша, окна, заслоненные кучами прошлогоднего навоза. Луна стоит над ним ласково. И потом, не правда ли, у нас с вами здесь идеальный быт, как, по-вашему?
— Мне остается ответить, как сделал когда-то Федор в Петергофе: возможно, возможно.
— Слушайте, я вас должна предупредить относительно Федора. Конечно, он очень добр, отзывчив, приветлив. Потом, вы заметили эту приподнятую верхнюю губку? Хоть я и мать ему, но, по-моему, это красиво. Узнайте, однако, что он способен на самые неожиданные поступки. Этой зимой он потерял оба своих пальто. Зайдет в Москве в столовую, разденется, а уходя, забудет надеть, только удивляется, что такой мороз. Вот сейчас он увлечен здешней работой. Если б он действительно стал идеальным производственником! Когда ему было лет семнадцать, он в мое отсутствие устроил кутеж у нас на квартире. Понимаете, его товарищи, какие-то девицы, впрочем, невиннейшие; разумеется, вина, ликеры. Молодежь решила стать взрослой: перепились, валялись на коврах, целовались — и все это без всякого удовольствия. Ведь я его знаю. Просто был опыт. Потом от управдома приходили спрашивать, что у нас творится. Пришлось сказать, что это репетиция новой оперы. Одно время он увлекался преферансом. К счастью, у него тогда денег не было. Я это вам все говорю по дружбе, все равно вы и сами знаете. Я всегда стараюсь его отвлекать от очередного увлечения. Надеюсь, вы мне поможете.
— Очевидно, Федор пошел в вас, — отвечал Сергей, — не инженером бы ему быть.
— Если б у него был голос! Если бы он мог петь Октавиана. По внешности он так подходит. А то приходится обнимать дебелую бабесу в костюме пажа{248}. Прижимаешься к ней и чувствуешь, как шелк готов треснуть под напором ее телес. Однако смотрите, как хорошо луна вылезает из-за края холма. Сейчас она крупная, разжиревшая за день, а взобравшись на небесный свод, подберет себя, станет поменьше и поярче. Ну, я пойду немного переодеться, побудьте пока с Федором, он уже кончил чертить. Видите, он идет нам навстречу. Знаешь, Федор, обидели тебя боженьки. По внешности ты прямо «класс», а вот голоса нету.
— Не желаю я вовсе быть тенором или мецц-сопраной. Не стесняйте, пожалуйста, индивидуальности ребенка. Странно, что у меня не выходят анекдоты в присутствии Обожаемого или буровых мастеров, но я инженер, а вы оба здесь у меня под началом. Файгиню, Сережка, как хорошо, что вы оба