держите меня четверо!
Сергей автоматически, повинуясь здешнему чувству приличия, стал держать за талию дамочку с папироской. Но та, пыхнув ему в нос клубом дыма, высвободилась:
— Ах оставьте, ведь вы не четверо!
Тогда Сергей ощутил, что в просвет между бутылок, стоявших на столе, на него смотрели белесоватые глаза. Он поднял голову и сказал:
— Ах!
Действительно, визави сидела Леокадия, и эти глаза принадлежали ей. Очевидно, по ее замыслу, эти очи должны были быть «очи черные, очи жгучие».
— Ваше здоровье, Леокадия Иннокентьевна! — Сергей, чокаясь, перелил ей в стакан почти всю водку из своего стакана. Та, польщенная, произнесла:
— Какое уж тут здоровье: «Я угасаю с каждым днем, но не виню тебя ни в чем.{253}»
— Какая интересная бледность! — твердил Сергей.
— А плечи? — возразила Леокадия.
— Божественные плечи! Как вам к лицу современные моды.
Но с того конца уже грянула шумная хоровая песня: «Наш паровоз идет вперед, в руках у нас винтовка{254}».
Сколько можно было заметить сквозь табачный дым, кооператор дирижировал хором, держа в руках сороковку: «По волнам, по волнам, нынче здесь, а завтра там{255}».
Он действительно переходил на этот конец стола к Леокадии.
— Отчего вы не участвуете в пении? — спросил он ее.
— Фи, вульгарные советские песни.
— Да, это верно, гадость — по волнам да по волнам, то ли дело: «Быстры, как волны, все дни нашей жизни{256}». Нынешнее студенчество — это что! Вот я учился когда-то в Московском коммерческом институте, а до сих пор помню: «Гаудеамус изикум ювен эсдум суумус{257}».
— Слышьте, — продолжал кооператор, обращаясь к Сергею, — вы ведь тоже студент?
— Я вам уже говорил, что нет.
— Рассказывайте, так я тебе и поверю! Молодчина ты, — кооператор подмигнул в сторону Леокадии, — одобряю и подписываюсь. Граждане, ну-ка за здоровье Федорова приятеля и за наши с ним достижения. Ура!
Тост, однако, не произвел должного впечатления: все были заняты своим делом. Только близ сидящие сочли его удобным предлогом, чтобы осушить стаканы и вновь их наполнить.
Кооператор взглянул с сокрушением на свой стакан и предался воспоминаниям:
— Молоко — вино для детей, вино — молоко для взрослых{258}. А помните вы трактирчик в Москве на Трубной: селедочка натюрель а ля закусон, да вальсик «Невозвратное время».
— Да, конечно, — вмешалась Леокадия, — столичная жизнь это совсем не то. В Минске я, например, работала на аппарате Юза: русский и французский шрифт. То есть, конечно, нужды никакой не было в работе, но, знаете, просто так, из любви к искусству.
— Искусство, вокальное искусство! — простонал Сергей и подмигнул Федору, едва видимому на другом конце стола. Подмигивание означало: идите сюда. Федор встал, покачнувшись. Он еще не умел при чоканье переливать водку из своего стакана в чужие, и его глаза выражали выпитое. Сидевшие там Дуня, другая Дуня, Феня и Домаша вцепились в него.
— Эй, девки, слышьте, пустите Федьку, — понадобился окрик кооператора.
Федор, отирая пот, уселся рядом с Сергеем, и оба неподвижно уставились на Леокадию. Кооператор заметно подбирался к ее обнаженным плечам, но пока что ограничивался поглаживаньем ее рук.
— Сегодня я буду петь, — мечтательно произнесла Леокадия, осушая стакан водки.
— Красавица, богиня, царица, — шептали кооператор, Федор и Сергей.
— Девки, подать сюда гитары, — распорядился кооператор, вооружаясь сам и подавая две другие гитары Федору и Сергею. Те вовсе не умели играть, но стали как попало рвать и щипать струны, руководимые пением кооператора: «Ах, то был вальс, отдаленный и томный.{259}».
— «Милая, очи твои были так полны любви, в них так светилась она, негой и страстью полна».
— Раз-два-три, раз-два-три, раз, — постукивали каблуками все сидящие.
— Лю-у-бовь, — воскликнула Леокадия, вскочила, занесла ногу и вспрыгнула на стол.
Хозяйка, то есть попадья{260} — ею считал Сергей вон ту полненькую черноватую особу, по-видимому, ничего не имела против этого, продолжая безмятежно есть индейку.
— «Я вас люблю, и вы поверьте, когда цыганка говорит. Я вас любить буду до смерти — пока в душе огонь горит{261}», — топталась Леокадия на столе, доски которого заходили. Керосиновые лампы освещали напоказ присутствующим ажурные ее чулки на тощих ногах и плоскую объемистую ступню в домодельных атласных туфлях. Выше все терялось в темноте, и только ветерок от сотрясаемого ею платья подтверждал существование продолжения.
— «Мне черный хлеб в обед и ужин моих страстей не утолит — мне поцалуй горячий нужен: во мне цыганска кровь кипит!» — вступила Леокадия пяткой в блюдо с индейкой. Противоположный край блюда хлопнул по столу. Все вскочили. Леокадия на руках мужчин была вынесена в другую комнату, и на минуту стало видно, что к ее подошве пристало волокно индейки. В узком проходе произошло стеснение. Лямер куда-то исчезла, а Федор с Сергеем были отброшены от передового отряда, несшего Леокадию. Она, оглянувшись, приметила это:
— «Пусть он изменит, пусть он оставит{262} — плакать не стану, ведь я молода. Новый поклонник его мне заменит, горе ему, а мне что за беда! Пусть он поищет очи чернее, ласки нежнее, румяней уста! Знаю, придет он и плакаться будет. О, как смеяться я буду тогда!»
— Слышьте, какой у вас волнующий низкий голос, — щипал кооператор Леокадины плечи.
— Кусните меня за ухо, знаете, итальянки считают, что тот не любит, кто не кусается!
В общей неразберихе тяжелый кооператор, поддерживаемый двумя своими приказчиками, тянулся к обремененной бирюзой мочке Леокадина уха.
— Ну-ну, потише, сумасшедший мальчишка, — скромничала та, — а то вы и впрямь откусите.
— Кадечка, кадушечка моя, богиня{263}!
Принесенный в корзинах, появился мараскин, извлеченный из подвалов кооперации, и белая жидкость была разлита в чайные чашки.
Когда все единым духом хлопнули по чашке за здоровье богини, Сергей услышал внезапную тишину. Это был всего миг — застывшие восковые куклы: русские рубашки с узорами крестиком, потные пряди на лбу завернувшиеся у штиблетов брюки, разбуженные мухи, ползающие по голым девическим плечам, и Федор с какими-то отвлеченными глазами, лежащий, как труп, на диване среди сельских учительниц.
— Весна в Париже, фокстрот{264}! — скомандовал Сергей, расстегивая воротник. — «Шума полны бульвары, ротик детский, жалкий, бродят, смеются пары, бурным людским движеньем полон весной Париж, в жилах огонь струится, и может все случиться, с корзинкой в ручке узкой, в этом огне весеннем весенние фиалки продает».
Все топтались, наседая друг на друга. Опилки внутри сотрясались. Федор плясал с обвисшей попадьей, которая вся колыхалась, как желе, под своим розовым платьем. Малахольная Дуня