class="a">{268}. Все раздражены. Я знаю: в деревне происходит борьба. Правда, деревня от нас за три версты, и я там не был. Но и здесь чувствуется. Мне бы теперь выпить стакан воды с тремя ложками сахару. Леокадия говорит: кулаччйо, дураччйо. Дело ясное.
Сквозь прорехи в полу балкона Сергей видел землю{269}, некогда принадлежавшую помещикам. Балконное подполье зияло темное, и мохнатая лапа Фингала, угнездившегося под досками, когтисто простерлась вперед.
Федор снесет флигель и этот сад. По ночам земля, лишенная яблонь, станет совсем влажной. Вопреки кулачью дудки будут нарыты повсюду. На месте этого помещичьего флигелька вознесется красавица-вышка. Уже нельзя будет споткнуться о сучковатый корень и на мгновение закачаться, не зная, устоишь ли, быстро выдвинув вперед ногу, или сейчас коснешься носом земли. Если упасть на траву, почувствуешь под нею тепловатую землю. На такой же земле будет лежать Федор, но только на глубине сорока метров. И как тогда, когда он был усыплен мараскином, неотвязная муха упорно будет ходить по его бледному носу. Целый рой мух налетит в узкое днище дудки и, стукаясь о стены, округло будет виться над ним. Брюшки этих мух густо мохнатятся, как у пчел, виденных Сергеем в улье. Мохнатки липко наседают друг на друга, наперебой стремясь к лакомой свежинке. И среди них лакированная, зеленоватая, блещет навозная муха.
Конечно, Федор шел с работы, как всегда, походкой «неприкаянного ангела», по выражению Лямер, полный какой-нибудь очередной, незначительной думы: о чем обычно размышляют ангелы — о преферансе или о том, что завтра опять рано вставать. Перед ним поля были неразборчивы в темноте. Конечно, к нему подкрались сзади, когда он поравнялся с пятой дудкой, и, конечно, десятник, как обычно, позабыл прикрыть ее щитком{270}. Впрочем, возможно, что щиток утащили на дрова. Негодующий Федор остановился у круглого отверстия, и тогда сахарная ручка Леокадии толкнула его. Потом Леокадия лихо повела угловатым своим плечом и, подбоченившись, пошла прочь. Или неуловимый Мотенька, напудренный «Джиокондой», неизвестным, но свойственным ему жестом столкнул Федора в яму и отправился в Тулу продавать шины. А в доме Сысоича уже ждет всех праздничный коньяк. Кулачье скупило все мыло и Федора погубило — так обернется песня.
Федор летел бы вниз, вдоль еще недавно измеренных им пластов: кровля красного песку, подошва красного песку, метр с четвертью, затем все дальше, мимо кварцитов, мимо руды. Наконец голова, хрустнув, коснулась дна, и руки, заломленные над нею тем движением, которым отвечал он когда-то крестьянину, жаловавшемуся на потраву, хрупко сломились. Красна руда, но красен и красный инженер, лежащий ногами кверху на дне круглой дырки.
Лежа ничком, Сергей зубами ощутил бы вязкий и неподатливый вкус земли{271}. Он в это мгновение свежо понял истину, что землю нельзя есть, но, с другой стороны, нельзя быть и рохлей, надо действовать, быть может, Федор еще жив и копошится на дне, пытаясь, как тогда в лесу крикнуть{272}:
— Ау, пишущая машинка, ay, Genosse Sergius.
А что сказать, если Лямер завтра за утренним чаем спросит:
— Цел ли бесчувственный труп Федора?
Сергей помчался бы к буровому мастеру, позабыв о собаках, грозных для него. Окно, брезжившее коптилкой, оказалось закрыто, и Сергей разбил стекло кулаком: «Скорее, мастер, скорее: убийство!»
Стеклянные дребезги впились в раскровяненную руку, острые стеклянные треугольники торчали в пробитом окне.
В комнате произошло бы движение. Сперва с визгом метнулось бы простоволосое, прошлепав босыми ногами к двери в другую комнату. Потом буровой мастер, торопливо натягивающий штаны, оказался бы стоящим перед окном.
— Что? Где пожар?
— Сюда, мастер, скорее!
Тот ухарски выскочил бы в окошко и смотрел бы по сторонам, ища зарева. Среди темени Сергей ухватил бы его за голое плечо и потащил за собой. У черной дыры Сергей продел бы ногу в канатную петлю, мастер вертел бы ворот. После надземной, уже прохладной ночи охватила бы Сергея теплота внутри дудки, несмотря на то что мастер «с ветерком» — «ветерочек чуть-чуть дышет» — спускал его в глубокую эту ночь.
— Что? — кричал сверху мастер, — там он?
Но Сергей летел бы вниз, ухватившись за веревку, слыша только, как режет ему ногу канат.
Над собой через черную трубу дудки Сергей видел высокую луну, а внизу среди мрака возникли перед Сергеем темные пятна:
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Чуть-чуть, муть, на одиннадцатой пути.
Наконец в судороге Сергей отдернул ногу, завопив:
— А-а!
Растопыренные пальцы его выпустили веревку, и он упал лицом на мягкий, еще теплый, волосистый труп{273}.
«Что за чепуха, однако, у меня в голове{274}, очевидно, мараскин-то действительно даром не проходит».
Сергей достал папиросу и едва не обжег спичкой себе пальцы, все же успев прочитать на коробке: «Новы Барысау, фабрыка Дамьяна Беднава{275}».
«Ах, какое нежное, чувствительное сердце, ну и рохля же, мешок, баба, идиот, тоже разные обмороки!»
Сергей слышал бы живые человеческие голоса, приятные для него. Над собой он видел уже бледнеющее предутреннее небо: Кассиопея, Большая Медведица, Малая, Полярная звезда — там Петергоф. Пониже он увидел большую звезду, стоящую на земле: шахтерскую лампу с фабричным клеймом, на стекле — летучая мышь — Fledermaus{276}, венская оперетка.
«Значит, я-то, по крайней мере, жив, — подумал Сергей, — как хорошо». Штраус-отец, Штраус-сын и Штраус — дух святой, то есть оба они Иоганны, танцевальные залы, где пиво можно плескать прямо в голубой Дунай{277}. Зазвучал летучий вальс «Du und du»{278}. Он двинул рукой, подражая тому, кто дирижировал зимой в филармонии{279}, когда увлекательная иностранная спина плясала, фалды фрака, чтобы не разлететься, соединены были черной тесемкой; слушатели поводили кто ногой, кто плечом, застарелая frische Blutpolka — кусок Европы — прыгала по головам совслужащих, соседняя дама шептала: «Знаете, это действует как нарзанная ванна».
Сергей произнес довольно внятно: «Du und du».
— Дунду дурында, дурак, — кричали над ним приветливые голоса. Шахтерская лампа освещала атласные домодельные туфли, топтавшиеся на месте, козловые сапоги, ночные туфли, босые закорузлые ноги. Леокадия ударяла его шарфом по носу, кооператор стыдил:
— Не позорьте нас, старых студентов, вставайте. Что вы целуете эту землю — здесь ведь не могилка Льва Николаича. Да что это у тебя весь кулак в крови? Укокошил, что ли, кого?
— Окошко, — отвечал Сергей, — окошко, вы думаете кого? Нет, я тут ни при чем. Пускай себе спит спокойно на сеновале.
— Только меня оторвал от дела, — ругался буровой