Пролог
Перевод Е. В. Трынкиной
Некоторые упрекают автора за то, что он в языке давно прошедших времён столь же наторел, сколь кролики в рифмоплетении. В прежние времена этаких ругателей просто обозвали бы каннибалами, агеластами да сикофантами и, более того, выходцами из пресловутого города Гоморры. Однако Автор, так и быть, избавит их от подобных перлов античной критики: ему самому тошно было влезать в их шкуру, ибо в этом случае пришлось бы краснеть от стыда и страдать от унижения, почитая себя круглым невеждой и последним тупицей за поношение скромной книжки, стоящей в стороне от косноязыкого и леворукого щелкопёрства нашего времени. Эх! Злые люди, понапрасну изливаете вы на сторону свою драгоценную жёлчь, коей можно найти лучшее применение в вашей тесной компании! Автор легко мирится с тем, что не всем пришёлся по нраву, ибо вечной памяти старому туренцу тоже доставалось от собак сей породы, да так, что в конце концов он потерял терпение и в одном из своих прологов признался, что порешил не писать более ни строчки {66}. Времена иные – нравы прежние. Ничто не переменяется, ни Господь на небеси, ни человек на земли. И потому Автор, посмеиваясь, хватается за свой заступ в надежде, что будущее ещё вознаградит его за труды тяжкие. В самом деле, выдумать сто озорных историй – труд нелёгкий, и пусть злопыхатели и завистники не опалили Автора своим огнём, так в недобрый час ещё и друзья заявились с увещаниями: «Вы с ума сошли? О чём вы думаете? При самом богатом воображении ни у кого в запасе нет и не может быть сотни таких историй! Милый вы наш, снимите громкую этикетку с обложки! Вам никогда не добраться до конца!» И это отнюдь не человеконенавистники, не людоеды, вполне может быть, это люди весьма порядочные, в общем, добрые друзья, те, что на протяжении всей вашей жизни, будучи жёстки и шершавы, точно скребницы, мужественно режут вам правду-матку на том основании, что они всегда готовы подставить плечо и разделить с вами большие и малые невзгоды вышеозначенной жизни, словом, те самые, что познаются в беде. И если бы ещё эти друзья-приятели ограничивались скорбными любезностями, ан нет, куда там! Когда их страхи оказываются напрасными, они с торжествующим видом говорят: «Ха! Я так и знал!» или «А я что говорил?!»
Не желая никого обидеть в лучших чувствах, хотя порой оные бывают труднопереносимы, автор завещает друзьям свои дырявые тапочки и заверяет их, дабы подбодрить, что в движимом его имуществе, не считая того, на что наложен арест, в природной его копилке, то бишь в мозговых извилинах, хранится ещё семьдесят прелестных рассказов. Вот вам истинный крест! Это прекрасные дети разума, облечённые во фразы, заботливо оснащённые перипетиями, снабжённые с избытком свежими шутками, полные дневных и ночных приключений и без изъянов в ткани повествования, что ткёт без устали род людской каждую минуту, каждый час, каждую неделю, месяц и год великого церковного календаря, берущего начало от тех времён, когда солнце ещё не видело ни зги, а луна ждала, когда ей укажут дорогу. Эти семьдесят сюжетов, которые он дозволяет вам называть скверными, дурацкими, бесстыжими, вольными, грубыми, непристойными, забавными и глупыми, в соединении с первыми двумя десятками являются, чёрт меня подери, львиной долей вышеупомянутой сотни. Были бы хорошие времена для книголюбов, книгознаев, книгопродавцев, книгонош и книгохранителей, а не сия ужасная пора, чинящая помехи книгочеям и книгоглотателям, Автор выдал бы всё разом, а не капля за каплей, словно у него задержка мыслеиспускания. Его, клянусь Гульфиком, никоим образом заподозрить в подобной ущербности неможно, поелику он не прочь выжимать из себя и увесистые порции, набивая в одну историю несколько рассказов, как явствует из уже опубликованного десятка. Примите также в рассуждение, что для ради продолжения он выбрал лучшие и самые скабрёзные из них с той целью, чтобы не быть обвинённым в старческом бессилии. В общем, подмешайте побольше дружелюбия к вашей ненависти и поменьше ненависти к вашему дружелюбию. Ныне, забыв о редкой скаредности Природы в отношении рассказчиков, о том, что в бескрайнем океане писателей не найдётся и семи настоящих перьев, некоторые, хоть и благорасположенные, придерживаются того мнения, что, когда каждый рядится в чёрное, будто он в трауре по чему-то или кому-то, необходимо стряпать сочинения занудно-серьёзные или серьёзно-занудные, что пишущая братия не может жить иначе, чем вкладывая ум свой в солидные здания, и что те, кто не умеет строить соборов и замков, коих ни камня, ни раствора не пошатнуть, не сковырнуть, канут в безвестность, точно папские мулы. Так вот, я требую, чтобы сии друзья объявили во всеуслышание, что они больше любят: пинту доброго вина или бочку перебродившей кислятины, бриллиант в двадцать каратов или пудовый булыжник, историю о кольце Ганса Карвеля, которую поведал миру Рабле {67}, или жалкое современное сочинение, отрыжку школяра. Призадумавшись, они растеряются и сконфузятся, на что я спокойно скажу им: «Теперь всё понятно, добрые люди? Так возвращайтесь к своим вертоградам!»
Для всех прочих добавлю следующее: наш добрый Рабле, коему обязаны мы баснями и историями нетленными, лишь воспользовался орудиями своими, позаимствовав материал на стороне, и мастерство сделало его маленькие зарисовки бесценными.