волосам: комическая фигура с фальшивыми бриллиантами в ушах вылетала из двери, а за ней тянулась длинная тень огромной метлы. Эта напечатанная на машинке газета висела ещё в передней барака. Костя спокойно отделил её от стены, разорвал на четыре части, спрятал их в своём ящике: на суде они могли послужить доказательством...
Осенние дожди унесли этот незначительный эпизод: самоубийство Марьи. Дело было передано для следствия в райком, подпало под указания о новой срочной, безотлагательной кампании против правой оппозиции, за которой последовали непостижимые исключения, потом началась другая кампания (которая развёртывалась медленнее, но оказалась опаснее предыдущей), направленная против взяточничества в партии и в комсомоле. Этот вихрь сбросил секретаря комсомола строительного участка в пропасть позора: последовали исключение, насмешки, стенная газета (причём опять появилось помело, прогонявшее парня, у которого волосы стояли дыбом, а его набитый бумагами портфель летел в навозную кучу), в конце снятие с работы за то, что он сам себе выписал двухмесячную путевку в дом отдыха для молодых ударников – в сверкающий белизной дом в Алупке, весь в ярких цветах, стоявший под обваливающимися скалами.
Костю обвинили в том, что он «демонстративно разорвал номер стенгазеты (грубое нарушение дисциплины) и попытался использовать самоубийство исключённой работницы в целях интриги и дискредитирования комсомольского бюро». ,Ему вынесли «строгий выговор». Но какое ему, в сущности, было до этого дело?
Каждый вечер, уходя с участка, он вновь находил город, и скрытый гнев людей, и дырявые подмётки, и кислый суп, и ледяной ветер – и он искал утешения во взгляде миниатюры.
Он стучался к Ромашкину, который за короткое время сильно постарел и читал теперь странные книги религиозного характера. Костя предупреждал его:
– Берегитесь, Ромашкин, скатитесь в мистику...
– Это невозможно, – отвечал маленький съёжившийся человек, – я такой убежденный материалист, что...
– Что?
– Ничего. Я думаю, что то же самое чувство тревоги может возникнуть в противоположных формах...
– Может быть, – сказал поражённый этой мыслью Костя, – может быть, мистики и революционеры – братья. Но одни из них должны обязательно уничтожить других...
– Да, – сказал Ромашкин.
Он раскрыл книгу: это было «Уединённое» Василия Розанова.
– Вот прочтите: какая в этом правда!
Он подчеркнул строки пожелтевшим ногтем: «И вот везут, везут, долго везут: «Ну, прощай, Василий Васильевич, плохо, брат, в земле; и плохо ты, брат, жил: легче бы лежать в земле, если бы ты получше жил... С неправдой-то... Боже мой: как с неправдой умереть. А я с неправдой».[1]
– Надо не умирать в неправде, – сказал Костя, – а жить в борьбе.
Он сам удивился чёткости своей мысли. Ромашкин наблюдал за ним с напряжённым вниманием. Разговор перешёл на выдачу паспортов, на усиление трудовой дисциплины, на правила, обнародованные Вождём, на самого Вождя.
– Одиннадцать часов, – сказал Костя. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи. А что ты сделал с револьвером?
– Ничего.
Как-то февральским вечером, в десятом часу, снег перестал идти над Москвой, и мягкий мороз всё окутал сверкающими хрусталиками. В хрусталь волшебно оделись и мёртвые ветви деревьев, и садовые кусты. Хрустальный цвет, таивший в себе огоньки, возник на камнях, покрыл фасады домов, окутал памятники. Люди шли звёздным городом по звёздной пыли; мириады хрусталиков плавали в ореоле фонарей. Позднее настала неслыханно чистая ночь. Малейший свет длинной шпагой устремлялся в небо. Это был праздник мороза. Казалось, сверкало самое молчание. Выйдя на улицу, Костя только через несколько минут заметил это очарование: он шёл с комсомольского собрания, посвящённого – в который раз! – вопросу ослабления трудовой дисциплины. Был конец месяца; Костя голодал, как и многие его товарищи. На собрании он молчал, знал, что объяснение было бы неприемлемо: «Хочешь дисциплины, давай еды! Даешь суп! Хороший суп прогонит алкоголь». Так для чего же говорить? Ночное волшебство овладело им, окрылило его походку, прояснило мысли, заставило забыть о голоде и даже о шести рабочих, расстрелянных накануне; этот расстрел почему-то особенно его взволновал. «Продовольственные вредители», – кратко говорилось в официальном сообщении. Ну, конечно, они воровали, как и все, – но как же им было не воровать? А я сам? Разве я мог бы никогда не воровать? Световые колонны расширялись над фонарями, всё выше поднимаясь в ночь, усеянную крошечными морозными хрусталиками.
Костя шёл по узкой улице, с одной стороны окаймлённой старинными особняками, с другой – шестиэтажными домами. Изредка в окнах мелькал скупой свет. У всякого своя жизнь – как это странно! Под ногами молодого путника снег похрустывал, как мятый шёлк. В нескольких шагах перед ним, неслышно скользнув по снегу, остановилась мощная чёрная машина. Из неё вышел толстый человек в коротком полушубке, в барашковой шапке, с портфелем под мышкой. Поравнявшись с ним, Костя увидел его круглое лицо с широким носом и висячими густыми усами. Это лицо показалось ему смутно знакомым. Человек этот сказал что-то своему шофёру, тот почтительно ответил:
– Слушаюсь, товарищ Тулаев.
Тулаев? Член ЦК? Тот, что организовал массовые ссылки в Воронежской области? Чистку университетов? Костя с любопытством обернулся, чтобы лучше его разглядеть. Автомобиль скрылся в глубине улицы. Быстрыми, тяжёлыми шагами Тулаев догнал и перегнал Костю, остановился, поглядел вверх на освещённое окно.
Тонкие хрусталики изморози падали на его поднятое лицо, пудрили брови и усы. Костя оказался позади него, рука Кости независимо от него вспомнила о револьвере, быстро его вытащила и...
Выстрел был оглушителен и сух. Он оглушил Костину душу, как гром, внезапно прогрохотавший в полной тишине. Он странно прозвучал среди северной ночи. Костя увидел, как он взорвался в его душе, разбух облаком, превратился в огромный чёрный цветок, окаймлённый пламенем, как потом исчез. Где-то невдалеке пронзительный свисток хлестнул ночь. Ему ответил другой, подальше. Невидимая паника наполнила ночь. Обезумевшие свистки перекрещивались, спешили, ища и толкая друг друга, рассекая воздушные световые столбы. Костя бежал по снегу тихими переулками, прижимая локти к телу, как он бегал обычно на комсомольском стадионе. Повернув за угол, потом за другой, он сказал себе, что теперь надо идти не торопясь. Сердце его страшно билось. «Что я сделал? Почему? Это нелепо... Я выстрелил, не подумав... не подумав, как человек действия». Отдельные клочки разорванных мыслей, как порывы снежной бури, толкались в его мозгу. «Тулаев заслужил расстрела... Но мне ли судить? Уверен ли я в этом? Уверен ли я в справедливости? Может быть, я сошёл с ума?» Откуда-то появились совершенно фантастического вида сани, и проезжавший извозчик повернулся к Косте своими хитрыми кошачьими глазами и заснеженной бородой:
– Что там такое случилось, паренек?
– Не знаю. Небось пьяницы опять подрались, чёрт бы их побрал!
Сани медленно сделали поворот посреди переулка: подальше от неприятностей! Обмен