Александр вспоминал бабушек и дедушек, проработавших на заводе всю свою жизнь. Ох, с каким же восхищением они говорили про годы своей молодости! Они верили, что трудились на самую лучшую страну, на идеалы человечества и ради будущего этого человечества. Они и правда думали, что если человек не работал на заводе, значит он не человек, не житель, не полноценный гражданин-товарищ великой державы (сегодня большинство заводчан продолжают думать так же!). Сколько пафоса и пошлости было в словах бабушки и дедушки! И с каким остервенением они спорили с теми, кто пытался их переубедить! Они никогда не были готовы признать свою неправоту. На противника по дебатам бывшие рабочие и те, кто работает сейчас, всегда готовы обрушиться не только крепким словцом, но и кулаками. Такого уж их воспитание, представление о культуре. Но стоит ли их в этом винить? Их называли пролетариатом, их учили и воспитывали представители сброда, пришедшего к власти политической и нравственной в 1917 году. А то, что это был сброд – безграмотный, наглый, жестокий, ненавидящий всех вокруг – доказывать не надо. Достаточно вспомнить, сколько крови они пролили по пути к своим целям, крови соотечественников, виновных лишь в том, что они думали и жили иначе, чем советская власть.
На чёрной пелене воспоминаний Рублёва появились деревянные одноэтажные бараки – это в них жили среди вшей и крыс первые рабочие. Бараки на ленинградский лад называли городскими общежитиями пролетариата. Сокращенно ГОП. А их обитателей называли гопниками – вот оттуда и пошло это слово. Александр знал, что называть гопниками местных рабочих было не совсем правильно: эти гопники отличались от ленинградских. Вот те уж действительно были гопотой, в смысле – быдлом. Шпана, воришки, блатные – их специально привозили на столичные фабрики и заводы для перевоспитания. Этакий пролетарский штрафбат. Многие действительно перевоспитались и вышли в люди, в люди по советским меркам, конечно. Но в Ленинграде на заводах, продолжал размышлять Рублёв, не щадили живота своего выходцы из бывшей интеллигенции, принявшей революцию как должное. И эти интеллигенты за станками разбавляли топоту и работяг из крестьян. В родном же городе Александра интеллигенции не было никогда. Так что слой советских рабочих, прорвавшихся из грязи в князи, здесь, как и по всей стране, безоговорочно считался сливками общества. Без этих людей было просто невозможно представить себе город.
Как невозможно представить его и без тюремных колоний, которые здесь, как и заводы, на каждом шагу. На чёрном фоне воображения Рублёва появились вышки дежурных и заборы – колючие картинки из детства. Большинство местных зон – строгого режима. Здесь содержатся и воры, и насильники, и убийцы. Когда они выходят на свободу, то, недолго думая, остаются в городе своей отсидки. И город вынужден их принимать – долг, который исправительная система Советского Союза неизвестно за какие грехи на него повесила. Эти колонии, вернее их обитатели, уже в генотипе местности. Взять хотя бы «феню». На этом языке здесь говорят большинство жителей. Александр, например, многие слова из тезауруса колонии знал прекрасно уже к пятому классу. А как люди говорят, так они и живут. И поэтому для многих на родине Рублёва не считается зазорным, например, ежедневная пьянка, регулярное избиение жены, драка под занавес посиделок в кабаке, да и мелкий грабёж воспринимается как небольшое баловство.
Заводы и колонии отразились не только на архитектуре города – дома строились вокруг них, но и на архитектуре горожан – их мировоззрение, их воспитание, их безропотность, их ненависть друг к другу. Не от этого ли сам Рублев сбежал в своё время в столицу? От этого! От дозволенного криминала, от пошлости, от быдла, от свалок в центре города, от хамства в магазинах и в трамваях, от тотального пофигизма. Нет, Александр не винил в этом горожан, причину он пытался найти в истории, в традициях, в ошибках системы. И чем больше он сам перед собой защищал земляков, тем больше понимал, что не такие уж они и невиновные, шансы на жизнь есть и у них. Ведь взялись же откуда-то эти RASSOLNIKI! Тот же его друг Александр Ведов! Тоже, между прочим, из династии рабочих. Ведь он смог пойти по другой дороге, поступил в вуз, был блестящим студентом, активистом, он не побоялся объявить войну топоте. Рублёв понимал, что Ведов боролся не с гопотой в физическом обличии, он боролся с тем нравственным городским скелетом города, кости которого были омерзительны до тошноты.
От этих мыслей Рублёв открыл глаза и вздрогнул, он испугался. По его логике получалось, что Ведов герой. А это, конечно, не так. Но откуда взялось в нём это желание бороться именно таким способом? И откуда взялись его сторонники? А может быть, всё проще, может быть, здесь всё дело в корысти, может быть, они выполняют чей-то заказ? Боже, опять вопросы. Александр от бессилия взглянул в иллюминатор, как бы ища сочувствия у хозяина облаков, но даже ангелы не появились и не подмигнули ему, не пообещав, что все хорошо будет, и что со временем он все поймет.
Объявили снижение, самолёт нёс Рублёва на встречу с Родиной, но если бы знал Александр, чем обернётся его приезд для родного города, он бы наверняка упросил пилотов не приземляться.
Самолёт коснулся земли, раздались аплодисменты, пассажиры неохотно потянулись к наручным часам и телефонам – им предстояло занять у времени по два часа.
Колыбельная улицы сменилась тяжёлым роком. Рычание машин, ворчание ворон, рёв детей, крики утренних домохозяек, стук закрывающихся дверей. Но Александр продолжал видеть сон. Ему не часто что-нибудь снилось. Может быть потому, что даже когда Александр спал, он продолжал думать. Дело дошло до того, что он даже во сне задумывался о том, почему ему снится именно это, какими мыслями или событиями прошедшего дня можно объяснить то кино, часто немое, которое видел Рублев, когда засыпал.
Вот и в эту первую ночь, проведённую в городе своего детства и студенчества, спустя несколько лет после отъезда, ему снилось что-то странное, невероятное, эпическое, но вполне объяснимое.
Александр видел себя на высоченном круглом пьедестале. Он стоял на широкой бетонной площадке рядом с огромными железным серпом и молотом – символами Советского Союза. Сквозь сон Александр предположил, что это был какой-то памятник «красной» эпохи и подумал, что ничего подобного он никогда не видел. Серп и молот горели предзакатными красками, так ярко горели, что Александр зажмурился, отвернулся от этих гигантских орудий крестьян и пролетариев, взглянул на горизонт и вдруг застонал. Горизонт тоже горел винным закатом, на фоне которого вокруг Рублёва полыхали факелы доменных печей. И было жарко, невыносимо жарко. Продолжая стонать, Александр снял рубаху, ботинки, закатал джинсы – теперь он походил на типичного сталевара или на кузнеца из советского черно-белого кино. Оставалось только самому взять в руки молот и начать перековывать статую, уже нагретую до нужной температуры. Будто в поисках молота Рублев начал пристальнее вглядываться в горизонт и вокруг себя. К стонам прибавились слёзы – Александр увидел, что он возвышается над своим родным городом: вдалеке уже почти потонули в огненной лаве конструкции старых металлургических заводов. А вот и трубы заводов новых – как всегда клубят дым всех оттенков радуги. Сейчас как никогда изящно смотрелись жёлтые и чёрные столбы-вулканы. Дым, как огненная лава, стремился в сторону серпа и молота, словно стремясь скрыть их от города. Александр задыхался, глаза слезились, он уже не мог видеть пейзажей родного города. Последнее, что Александр заметил на раскинувшейся перед ним панораме настоящего ада – это купол городской церкви, посылающий ему вспышки не то надежды, не то отчаяния.
Рублёв ревел и стонал все яростнее. Он по-прежнему отдавал себе отчёт в том, что всё это не более чем сон и что спящее тело – это не то тело, которое вот-вот сгорит на пьедестале. Что по-настоящему испугало думающего во сне Александра – так это то, что он вдруг осознал, что смотрит на себя как бы сверху. Он видит себя и спящего, и того себя, который там – среди заводов и огня, словно его глаза были над его же телами, будто есть кто-то второй или даже третий, кто забрал у него зрение, а вместе с ним и рассудок. «Неужели прозрела душа?» – попытался пошутить Рублёв во сне, но вместо смеха он снова услышал стоны одинокого кузнеца, который метался по бетону рядом с лопающимися железными уродцами – серпом и молотом. Но вот этот кузнец, которым был Александр, остановился и поднял что-то тяжёлое. В следующую секунду тот, кто похитил зрение у Рублева, увидел в его руках ещё один молот. Он был меньше, чем тот, что сверкал на постаменте, но тоже чугунный.
Кузнец тут же бросился с ним на эту пролетарскую скульптуру и начал долбить по ней изо всех своих сил. Почему-то он был уверен, что чем сильнее бить – тем дальше от платформы будет утекать горящая сталь и едкий дым. Так оно и выходило.