их. Снял с коровы цепь и, придерживая животное за рог, отдал ее Мареку.
— На, пригодится в хозяйстве, цепочки нынче дорогие.
А рога коровы обмотал веревкой. Коровушка перебирала губами старую солому, не слушалась мясника, который хотел подтянуть ее ближе к столбу и привязать. Еще немножко… И мясник ударил ее сапогом в морду; раздался глухой звук.
— Не бейте ее! — взмолился Марек.
Но мясник, привязывавший корову, не ответил. Быть может, он и не слышал. Еще раз пнул он корову по задней ноге, потом обернулся и позвал Кристину в контору. Но на полдороге остановился, вытащил кожаный бумажник, набитый деньгами, — у него всегда найдется при себе столько, сколько стоит эта падаль… Отсчитал:
— Húsz, negyven, hatvan, nyolcvan, száz[56].
Кристина приняла деньги: пять замусоленных, рваных бумажек. Вынула мешочек из-за пазухи, бережно вложила деньги. А мясник пошел уже в другой конец двора, даже руки не подал. Некогда ему, коров ведут и ведут изо всех окрестных деревень. Мясник сейчас собирает урожай на редкость обильный. И некогда ему быть человеком. Он только мясник, а ведь это гораздо больше, особенно теперь, во время войны.
Кристина сняла с коровы платок, завернулась в него. Пока шли с коровой, ей было тепло. Сейчас вот постояла на месте и озябла. Марек переминался: ноги мерзли в сапожках. Женщина похлопала корову по спине, погладила по мохнатой шее. Деньги в мешочке за пазухой прожигали до самого сердца — как будто раскаленные угли. Марек стоял перед коровой, она лизала его озябшие руки своим шершавым, но теплым языком. Вдруг женщина обхватила корову за шею, крепко стиснула, прижалась лицом к ее голове возле самого уха кротчайшего на земле создания и в отчаянии выкрикнула:
— Прощай, коровушка!
Оторвалась, не глядя схватила сына за руку, мокрую от коровьей ласки, и быстро пошла со двора. Пошла навстречу неумолимому будущему. В душе у нее — гулкая пустота, как в бочке, из которой вытекло старое вино…
СУДЬБА ФИЛОМЕНЫ
В Волчиндоле, больше, чем где бы то ни было, жизнь человеческая определяется трудом и любовью. Эти две силы поддерживают и обновляют здесь жизнь. Уравновешенные, они прочны, как канаты. Их не порвать суровой и властной природе, не ослабить их «козням сатаны и прочих злых духов, кои блуждают по свету, на погибель души нашей».
Волчиндольцы с рабским усердием поклоняются труду: для того, чтобы продвинуться на сажень, требуется такое же усилие, как и для того, чтобы попятиться на две сажени. Очень простой счет: что восемнадцать, что без двух двадцать. Ни властной природе, ни козням сатаны тут нет причины вмешиваться.
Другое дело любовь. Волчиндольский закон признает лишь такую любовь, что на весь век соединяет здорового мужчину со здоровой женщиной. И она существует для того, чтоб возрождать и обновлять жизнь, которая, едва развернувшись, уже сломя голову устремляется к гибели.
Прочая любовь — например, любовь родителей к детям и детей к родителям и друг к другу, любовь к человеку, не говоря уже о весьма проблематичной любви к родине, — это уже нечто совсем иное: это забота родителей о детях и благодарность детей к родителям, это добрые отношения между детьми, которым приходится жить под одной крышей и есть из одной миски, это великодушное разрешение соседу спокойно жить за своим забором, и это — как сейчас на войне — повинность умирать за императора и отечество на поле боя или сохнуть с голоду в тылу. Тут, ей-богу, нет ничего общего с возрождением и обновлением жизни, удел которой — никогда не прекращаться.
Любовь в Волчиндоле так велика и благородна, что сравниться может лишь со всемогуществом божиим: от ее улыбок, объятий родятся волчиндольские детишки. И нет смысла противиться закону, по которому возрождается жизнь. Тот, кто ему противится, карается смертью, безразлично — достоин ли он сочувствия или осуждения. Уже всем ясно, что достойный сочувствия Штефан Червик-Негреши умрет точно так же, как Шимон Панчуха, достойный осуждения. Оба они умрут, исчезнут навсегда с земли, как ненужные тени, — потому что нет у них детей; Негреши не мог их иметь, Панчуха — не хотел. Неумолим закон любви. Он знает одну лишь кару — самую страшную из всех — и для того, кто тщетно молит жалости, и для того, кто противится: исчезновение без следа!
Филомена Эйгледьефкова так не исчезнет. Хотя родина по повелению помазанника божия вырвала из ее объятий мужа, — Филомена не противилась закону любви. И хотя во времена глубокого мира Филомена находила в супруге не все, что требуется для супружеской любви, она всегда любила своего рябого Оливера, даже несмотря на то, что мысль его частенько убегала на Оленьи Склоны, к той, что изменила ему. Филомена любила мужа, хотя он и поколачивал ее и не ценил ее жертв. Она должна была любить его вопреки всем неладам и колотушкам, потому что природа весьма основательно снабдила ее всем тем, что необходимо для деторождения; для того, чтобы рожать много здоровых детей, способных до бесконечности вить веревочку преемственности человеческих поколений.
После долгих месяцев фронтового людоедства, как раз тогда, когда подошла очередь идти ему в отпуск, Оливер Эйгледьефка поссорился с фельдфебелем — склонность к ссорам всегда была у него в крови. Императорско-королевский пехотный полк стоял тогда на отдыхе и бил на рубахах вшей. А это работенка такого сорта (тем более если солдату стало известно, что начали раздавать ром и, значит, из отпуска ничего не выйдет), которая может увенчаться только отборными ругательствами. Для фельдфебеля же, особенно когда над головой у него не свистят пули, совершенно естественным делом было проучить дерзкого солдата, призвав к месту действия толстозадого майора. В результате отпуск летит псу под хвост, а за небрежное приветствие, чтоб поднять пошатнувшуюся дисциплину, солдата на два часа привязывают к столбу. И фельдфебель, частично выполняя приказ начальства, частью же ради собственного удовольствия, — вам ведь тоже знакома порода таких мучителей, — не счел за труд битых два часа следить за тем, чтобы добросердечный ефрейтор не вздумал облегчить муки наказанного защитника отечества. Конечно, Оливер Эйгледьефка не мог простить этого. А на кой ляд болталась у него винтовка за плечами? И едва полк вернулся в окопы, как Оливер выстрелил, только совсем не в ту сторону, а так как в подобных случаях пули обычно попадают в цель, то умнее всего было скрыться. А еще умнее поменяться солдатской одежонкой с императорско-королевским пехотинцем того же роста, но надежно мертвым — и смыться, потому что с течением времени могли сообразить, что похороненный пехотинец не был рябым. До