этого, однако, додумались слишком поздно. Сначала понадобилось подальше оттеснить русских; потом — похоронить солдата и сообщить Филомене, что Оливер пал за императора и отечество, — но вслед за тем выкопать похороненного и установить, что он — вовсе не тот. Однако Филомену этим известием не порадовали. Нужно было сначала предпринять розыски дезертира по всей монархии, поймать его и направить на фронт, чтобы повесить там для острастки уцелевшим героическим однополчанам. Но пока то да се, пока ждали подходящего момента, русские собрались с силами, и конвоиры Оливера, успевшие тем временем растерять последние остатки любви к родине, сочли более разумным податься в плен, прихватив с собой и арестованного.
Все это время Филомена Эйгледьефкова проплакала; надевала по воскресеньям черное платье. Но время шло, и постепенно она могла уже и оглядеться сквозь слезы. Правда, перед ней заборчиком стояли дети — живая лесенка, но Филомена достаточно высока, она и поверх детских голов увидела бы того человека, с которым ей пристало бы завязать новый узелок супружества. Однако мужчин, свободных от крепких ласк жен и достойных ее здоровой натуры, не находилось. Льнули к ней какие-то хилые мужичишки, просеянные через частое сито дополнительных призывов, — уродцы, хромые от рождения, горбатые, с бельмом на глазу, безрукие и безногие, тощие как глисты. Из таких обсевков плохая выйдет мука, даже в хорошо вытопленной печи не выпечешь из нее доброго хлеба, — так только, получится закалина, твердая, как оселок…
А в Волчиндоле самая последняя женщина терпеть не может закалины. Их учили печь хлебы высокие, с пышным мякишем. Муж отрежет острым ножом краюху, запустит в нее крепкие зубы — так пусть же почувствует он во рту настоящий животворный хлеб, а не липкое мыло. От такого хлеба радости мало.
Филомена же не настолько добросердечна, чтоб отдавать пышный мякиш в обмен на закалину; зачем ей, самой отягощенной крестом, снимать крест с плеч другого, — тем более, если тот человек даже после этого не сможет как следует распрямиться; зачем ей, окруженной четырьмя детьми, сажать себе на шею пятого в образе хилого мужа. К тому же она любит своих детей. И колотить их сумеет сама, когда они этого заслужат, — не нужна ей нянька мужского пола, чтоб бить детишек.
Борется Филомена с могучей своей натурой. Носит в груди созревшие гроздья своего сердца, — и нет той дробилки, чтоб выдавила из него живой сок человеческого счастья. Нет пряной мезги в кадке, нет жома под прессом, не бродит густое сусло в чане — одиноко висят на лозе забытые гроздья… Вот что такое Филомена. Виноградная лоза — сильная, крепкая, наполненная кисловатыми соками — без виноградаря. А лоза так и просит сильных рук, чтоб обрезали, окучили, обработали ее, чтоб собрали урожай и наполнили бочки вином.
Виноградники у Филомены обновлены американскими кустами. Они похожи на свою хозяйку; такие же здоровые, сильные, плодородные. Но она не в силах сама обработать их — нет у нее ни отчаянного Кристининого упорства, ни мужественного сына, — есть у нее лишь голодное сердце да слабая Веронка, старшая дочь; и остается ей только взять в работники пленного.
В пору окапывания виноградников много их пришло в Волчиндол. Тех, кто посильней, и расхватали те, кто посильнее: Болебрух взял восьмерых, Сливницкие — троих, Панчуха — четверых. Хозяева чуть ли не передрались из-за пленных, Панчуха даже трогал мускулы у них на руках — удержат ли они его тяжелые и широкие мотыги с длинными рукоятками. В остальные дома, где женщины и дети не могли справиться с работой, попали уже остальные пленные, послабее да постарше.
На первых порах беда была — трудно было разговаривать с пленными. Это были сербы — люди резкие, как нож, но на работу лютые. И — чего никто не ожидал — они прекрасно разбирались в виноградарской премудрости: показывать им не надо было. От Панчухи, правда, все пленные ушли, и от Болебруха несколько, как только подкормились немного; а остальные удержались и прожили в Волчиндоле два военных года. Они быстро привыкли к новому дому. Труднее всего им было проникнуть в чащобу волчиндольской речи, они примешали к ней несколько десятков своих твердых слов, и после этого уже скорее стали округляться телом и лицом, скорее привыкали. На виноградниках они целиком заменили воюющих мужчин и даже стали вмешиваться в кухонные дела и в воспитание детей; научили хозяек стряпать сербские кушанья, стали выращивать в огородах помидоры и перец, прибрали к рукам ребятишек, обучив их при этом отборнейшим ругательствам.
Филомене Эйгледьефковой достался пожилой пленный серб, лет пятидесяти, сильно подточенный голодовкой в Шаморинском лагере военнопленных; но у этого мужика был такой широкий и мощный костяк, что он мог бы сравниться, пожалуй, с одним лишь Венделином Бабинским. Филомена, впервые увидев этого серба, сначала даже испугалась — уж не Венделин ли? Пленный горбился, он казался больным и куда старше, чем был на самом деле. Потому и стоял он, не привлекая ничьего внимания, на площадке перед общинной винодельней у часовни святого Венделина. Шимон Панчуха осмотрел его со всех сторон, но взять не решился. Старый серб и не набивался, он даже плюнул, отвернулся от «суслика» — и сгорбился еще сильнее. Этот плевок и сутулость пленного решили участь Филомены Эйгледьефковой. С улыбкой подошла она к нему, взяла за руку и подвела к нотариусу:
— Этого дайте мне!
Нотариус что-то записал. Филомена выложила десятку, и серб был куплен. И — вот диво! — едва Филомена пустилась с ним домой, едва обогнула Бараний Лоб и свернула к Конским Седлам — мужик сделался прямой, как жердь, болезненное лицо стало вдвое здоровее, и добрый десяток лет свалился у него с плеч! Домой она привела вполне сносного человека. Дала ему поесть, напоила вином, спросила: как зовут? — Петар Иванич; женат ли? — да; сколько детей? — сколько пальцев на руке; откуда? — из Смедерева. В географии Филомена была не сильна, а посему просто поставила на плиту горшок с водой, и когда вода закипела — перелила ее в корыто, стоящее в винодельне, притащила туда же два ведра холодной воды, полотенце, мыло, Оливеровы рубаху с подштанниками, поношенные брюки и куртку, а под конец впихнула туда Петара Иванича. Когда он вышел из винодельни, то сильно смахивал на душу, только что выпущенную из чистилища: побритый, улыбающийся, втиснутый в Оливерову одежку. Теперь только за хозяйство взяться!
И он взялся. Оседлал работу, крепко взнуздал ее. Врос в нее, как корень в землю. Работая, напевал, насвистывал — много не думал. Добрые работники во время работы не дают воли тяжелым мыслям — нельзя делать сразу два трудных дела. И Петар Иванич, напевая себе