смотрят грозно.
Зима стояла суровая, морозная и бесснежная. Только в конце февраля начал сыпать снег, мелкий и твердый, как крупа, — верный знак, что за неделю навалит выше головы. Так всегда бывает: после засушливого лета — бесснежное рождество и сретенье; метели заворачивают лишь перед самой весной, зато уж заметают все ходы и выходы. Кому что надо в Зеленой Мисе или, не дай бог, в Сливнице — тому следует поторопиться. Замешкается — и не пройдет, пока дороги не расчистят. Разве что на санях Большого Сильвестра проедешь кружным путем через Блатницу, где ветер сметает снег с ровной земли в овраги и вымоины. Неделю подождать — и пешком пройдешь: снег слежится и выдержит человека.
И вот, едва посыпал снег, собралась Кристина в тяжкий путь, который откладывала с самого рождества. Много прошло времени, пока она решилась. И если б не опасение, что завалит их снегом, — и теперь не пошла бы. Всячески старалась справиться своими силами. Пока было вино — любой мельник мог дать муки. Но вот остался последний бочонок, и его Кристина трогать не хочет: еще выручит в самой крайности… Вино она дает детям, вскипятив с липовым и бузинным цветом. И это почти уже единственное, что поддерживает их силы, не считая жалких остатков картошки и свеклы.
В тот день, о котором идет рассказ, Кристина сидела на своей кровати печальнее обычного. В комнате было уже достаточно светло: голые ветви раскидистой яблони перед окном не задерживали струящееся внутрь молоко нового дня. Кристина опустила ноги на холодный пол, растерла их руками. В ту зиму на ногах у нее выступили вены: за ночь они пропадают, но стоит ей опустить ноги с кровати — сейчас же набухают снова. Кончиками пальцев Кристина осязает, как пульсирует кровь в сплетениях вен.
Кристина встала, оделась. Марек уже проснулся. Она улыбнулась ему:
— Вставай, идти пора.
Пока сын одевался, Кристина растопила плиту. Сухие виноградные прутья, ломаясь в ее руках, трещат почти так же, как и в огне. В кухне дети проводят весь день: она маленькая, ее легко натопить. В комнате только спят. Холодновато в ней — печка поглощает много дров, — зато спится хорошо. Дети приучились спать в холодной комнате. Иначе пришлось бы всей семье тесниться на кухне: Мареку на лавке, на кровати — Кристине с Магдаленкой и близнецами, причем один из них по очереди спал бы с Магдаленкой поперек кровати, в ногах. А так гораздо лучше — только бы зима не затянулась, дрова так и тают.
Работы сейчас немного. В сарае гогочет пара гусей, на яслях, пустых после продажи коровы, сидят три курицы. Вот и вся живность, хлопот с ней мало: нарежешь свеклу кубиками, откроешь сарай и насыплешь на чистое место — и в темноте склюют. Гуси и куры живут по-братски, как люди в домишке. Тех пять, и этих пятеро. И пища сходная: вода, свекла да остатки сушеной лебеды. И все-таки птицы могут радоваться, что они не люди: на надо им мучиться заботами, и на войне у них никого нет; а нечего будет есть — и тогда умрут они не голодной смертью, да еще спасут пятерых людей от истощения. И вообще — хоть кто-то на свете рад тому, что они существуют.
Не то люди в Волчиндоле: тем уже безразлично, живет кто-нибудь бок о бок с ними или нет. Мало осталось домов, где бы не чувствовалось нужды. А нуждающиеся не рады, когда к ним заглядывают нищие. За чем же еще и ходят, как не за подачкой! И гость не успевает рта раскрыть, как хозяева кричат: «Нет у нас!» Томаш Сливницкий помер, а старая Барбора бьется с невесткой, увешанной детьми, — и она тоже успевает забыть всякое милосердие за то время, пока гость пересечет двор, постучит, откроет дверь и выскажет просьбу. Что касается Шимона Панчухи, то он создан для другого — он предпочитает брать, а не давать. Это всем известно; известно и то, что не бывало случая, когда бы Панчуха сжалился над кем-нибудь. У Бабинского и Апоштола осталось, правда, по корове, но на них больно смотреть. А Большой Сильвестр? О, у него собак полон двор. К нему попадешь лишь со стороны дороги — там можно постучать в окошко. Если в кухне окажется одна Эва, то еще даст чего-нибудь, да и сам Сильвестр иной раз разжалобится, подаст милостыньку, особенно тем, кто работал у него летом; он и Кристине дал бы — ох, сколько дал бы ей, так что и не унести — ненависти! Он считает, что она его оскорбила. А на Эву он злится совсем особенной злостью: Эва узнала от Панчухи, который что-то учуял, что месяцев девять назад у часовни святого Урбана с Болебруховой телеги сошла какая-то женщина в красно-желтом турецком платке. А такой платок, кроме Люцийки, носит одна Кристина. И на Сильвестровом носу до сих пор остались подозрительные знаки. Эва — хотя уже много лет она только хозяйка в доме мужа — нет-нет да и взглянет на его нос, и тогда Сильвестр не знает, куда деваться. Всякий раз, смотрясь в зеркало, он разражается проклятиями.
Следовательно, Кристине Габджовой нет никакого смысла просить помощи в доме на Оленьих Склонах. Впрочем, такая праздная мысль ей и в голову не приходила. Одев детей, напоив их «винным чаем» и оставив им последние три кукурузные лепешки, она вышла вместе с Мареком, свернула в сторону Зеленой Мисы. На спине ее, завернутый в холстину, болтался мешочек. Снегу навалило уже по щиколотку — мешкать долее было нельзя. И снег все падал, падал — будто перину вспороли. Кристина держит путь туда, откуда бежала одиннадцать лет назад: в гордый дом Михала Габджи.
С тех пор она там не бывала. Да и теперь не пошла бы, если б не нужда. Но — надо! Будь все дело в ней, предпочла бы умереть с голоду, — но нет у нее на это права: ведь корни ее детей там, в этом доме; и потом, если б что-нибудь стряслось, ее могли бы упрекнуть, что не молила, не валялась в ногах у свекра. Урбан написал ей, велел идти. Чтоб силой взяла, коли так не дадут… Легко ему писать! Нет, он-то сумел бы так поступить. Ах, не вынес бы он вида голодных ребятишек! Вором бы стал, да еще чувствовал бы, что сделал доброе дело.
Мать и сын, вытянувшийся, как тростинка, прошли Волчиндол, переправились по мосту через Паршивую речку; чем ближе они к зеленомисскому Местечку, тем сильнее стучат у них зубы. Кристина шла молча. Она не отдавала себе