шесть ног из варенья и будет бесконечно ползать по бесконечному краю вазочки. Через час снова пойти вздремнуть перед ужином. Тарелки для ужина должны быть…
Вспоминать нужно долго, в сладких и мучительных подробностях о том, как еще позапрошлым летом в пруду, на берегу которого стоит беседка, купались и хохотали10 крестьянские девки и бабы, как летели во все стороны сверкающие брызги, как играла кровь с молоком и самогоном на смородиновых почках, как без устали до самого утра шевелились кусты, как пришел кузнец, как распух, как покраснел, как посинел, как позеленел, как следующей весной какой‑то аист… или это был дятел… принес к самому крыльцу… да еще и с запиской, а потом и осенью в капусте нашли… Спаниелю Прошке, прибежавшему сказать, что барыня зовет перекапывать грядки с навозом, крикнуть: «Пошел вон, дурак!», тут же передумать, почесать его за вислым мохнатым ухом и попросить принести тихонько чекушку водки из сапога под кроватью и кусок черного хлеба с солью из кухни. Водка должна быть…
* * *
В августе бывают такие вечера в саду с настроением – вечерний звон вечерний звон как много… еще не осень, нет, но она просит принести ей из дому шаль с такими огромными цветами, которые бывают только в букетах, подаренных артистам. Она в нее не закутается, но накинет на одно плечо, а вторым станет зябко поводить и белеть в сумраке беседки. На столе будет остывать самовар с выглядывающей из блестящего латунного носа большой каплей, а по половинке арбуза ползти, с трудом размыкая слипшиеся от сладкого сока лапки, муха. Об урожае кабачков, колорадских жуках, пожравших в этом году не только картошку, но даже и баклажаны в теплице, о компоте из черной смородины с апельсиновыми дольками, о варенье из ягод кизила и о перетертой с сахаром чернике будет сказано все, и в воздухе повиснет такая тишина, которая если упадет, то непременно разобьет вдребезги большую вазу с плюшками… но пока не разбила, лучше всего встать и пойти гулять к реке.
Бродить по колено в тонком и молочном, точно дыхание трехнедельного теленка, тумане, задумчиво смотреть на стеклянную воду с полусонными кувшинками, бормотать, как бы размышляя вслух, о том, что нынче ветрено и волны с перехлестом, что костер в тумане светит, что искры гаснут на лету, что отцвели уж давно хризантемы, что по аллее олуненной в шумном платье муаровом, а дорожка песочная… не забывая в конце каждой строфы поправлять шаль на ее плечах.
Перед самым закатом, когда цветы на шали станут пахнуть сильнее, вернуться в беседку. Беспрестанно шутить, хохотать, греть нисколько не озябшие руки у вконец остывшего самовара, прислоняться пылающими щеками к его бокам, пить чуть теплый чай и долго слизывать каплю клубничного варенья, непонятно как упавшую в теплую и душистую ямку под ее ключицей. Утром, часов в шесть или даже в пять, встать, нарезать огромный букет георгинов, сесть в машину и, по холодку, пока нет пробок, домчаться до Москвы, чтобы успеть к поезду из Мариуполя, на котором возвращаются жена и дети из двухнедельного отпуска на Азовском море.
* * *
Вечереет. Гроза примчалась и умчалась, оборвав где‑то провода между покосившимися старыми столбами. Во всей деревне пропадает электричество. Становится тихо, и сильнее пахнет навозом. Овраг, по дну которого течет ручей, наполняется клубящимся молочным туманом – точно кто‑то варит там кашу, и она вот‑вот убежит.
К соседям из города приехали гости. Через забор, представляющий собой сетку рабицу, увитую девичьим виноградом, видно, как они едят прямо у мангала шашлыки, курят и пьют вино из прозрачных пластиковых стаканов.
– Нет, и при Петре, и при Столыпине воровали, страшно воровали, но ведь были и реформы, был прогресс, а сейчас только… водку или коньяк. Сухого не пью никакого. Здоровье не позволяет. У меня даже от французского изжога, – говорит набитым ртом небольшого роста мужчина с большим животом, туго обтянутым канареечного цвета футболкой с портретом Чехова. Мужчина хочет подлить себе в стакан и оборачивается к облезлому деревянному столику, на котором стоит водка. Его футболка натягивается так, что у Чехова с носа сваливается пенсне.
По улице пастух гонит домой мокрых после дождя коров и баранов. Коровы и особенно бараны разбредаются. Пастух злится, щелкает кнутом и ругается с бараном, залезшим в наполненную дождевой водой канаву.
– Ты что, б… – дебил? – спрашивает у него пастух.
– Ме‑е… – отвечает баран.
Туман переполнил овраг и теперь выливается на поле. К ужину будут щучьи котлеты. Жена добавляет в них укроп, говорит, что с укропом интереснее. Добавить к ним сто пятьдесят зубровки – они и будут интереснее. Дай ей волю – она во все добавит укроп, даже в скандалы. При Петре со Столыпиным, конечно, тоже был укроп, но были и… Провались они пропадом, эти реформы. В прошлом году деревенские взяли пастуха из каких‑то средних азиатов. Ну чтобы непьющий и работящий. По‑русски ни слова. И матом тоже. Так скотина его не понимала совсем. Вот вам и реформы. Теперь опять свой – сутки через трое пьяный, скотина.
Снова начинается дождь. Сначала мелкий, а потом все сильнее и сильнее.
– Сережа, давай на веранду чай пить! – кричат у соседей. – Ленка торт привезла! Ореховый…
– Сейчас! – отвечает Сережа. – Только пенсне найду. Оно где‑то здесь, в траве…
* * *
С ночи не переставая идет дождь. То медленно идет, то бежит со всех ног, то почти останавливается и снова идет. Сидишь на даче, смотришь в запотевшее окно на мокрый, блестящий куст жасмина, на собачью будку, из которой торчат только черный нос и лапа, на перевернутую вверх дном брошенную садовую тачку, на кучу увядшей свекольной ботвы между грядками, на оцепенелые качели, и думаешь – сколько можно жрать…
* * *
Зайти далеко‑далеко в поле и упасть навзничь. Чтобы вокруг высокая, в нечеловеческий рост трава. Чтобы щекотать ее верхушками висящие облака. Чтобы они морщились от щекотки и медленно, точно улитки, отползали в сторону. В таких местах время не плывет, но стоит, как вода в омутах или болотах. Переливается блестящими крыльями стрекоз и разноцветными – бабочек. Гудят над ним виолончели мух и контрабасы шмелей. Кстати, можно не лежать просто так, а представлять себя каким‑нибудь ветераном Куликовской битвы, давно истлевшим, с грудью, пробитой кривой татарской стрелой, предательски пущенной из‑за угла, с продолговатым пятном ржавчины, оставшимся от меча в правой руке, с помятым от удара булавой шлемом…
Можно вспоминать с грустью об оставленном в Москве или Владимире новом