каждый скрип калитки, каждый крик ястреба, или не писать, а обнимать с неистовой силою чьи‑нибудь колени, или целовать пахнущие ладаном пальцы, или пить терпкое осеннее вино, настоянное на белых лепестках махровых хризантем, или настойку на фиолетовых лепестках астр, или просто водку, или в слезах выбежать в сад, к пруду, ходить по его берегу никем не понятым и кричать улетающим птицам: «Я с вами, я с вами, ни за что здесь не останусь!..» – а большеголовые георгины будут печально кивать тебе в знак согласия… или вообще не вставать до обеда, а лежать в постели и плакать невидимыми миру слезами над его, мира, бренностью…
Вместо этого встаешь, идешь завтракать, пьешь чай с остатками вчерашней пшенной каши и думаешь о том, что нужно выкопать свеклу с морковкой и прибить рубероид на крыше дровяного сарая, а то его того и гляди оторвет ветром. Еще и обобрать яблоки хотя бы с одной яблони, а то в этом году они так уродились, что даже на старом полусгнившем электрическом столбе с давно оборванными проводами вырос десяток мелких, но красных яблочек. Дикие и наверняка вяжут ужасно, но сварить повидло из них можно. Не для еды, конечно, а для того, чтобы подарить банку‑другую соседям, у которых еще с прошлого года этого повидла столько…
* * *
Поздней осенью бросить все и поехать куда‑нибудь по раскисшей от дождей грунтовке, остановиться перед большой и глубокой, точно море, лужей, вылезти из машины и идти куда глаза глядят под мелким, почти невидимым в сумерках дождем, по заросшему черным высохшим репейником, поседевшим иван‑чаем и торчащими в разные стороны пьяными телеграфными столбами полю, остановиться у последнего, лежащего в мокрой траве, сесть на него, достать из кармана зеленое яблоко, отряхнуть его от табачных крошек, потереть о рукав старой куртки, укусить, скривиться от кислоты, тоски, холода, сырости, серости сумерек, одиночества, сплюнуть, закурить и спросить себя: «Ну почему, почему хорошо здесь, а не где‑нибудь в городе, среди ярких разноцветных огней, почему в поле, а не в теплом кафе с большой кружкой глинтвейна, почему вообще в холодной бескрайней стране, а не в маленькой солнечной у голубого и теплого моря, почему?..» Откуда же я знаю почему. У врачей об этом не спросишь, а если и спросишь, то ничего они сразу не скажут – заставят сдать кучу анализов, сделать томограмму, будут прислонять к груди стетоскоп, выстукивать пальцами, а потом велят гулять перед сном, не нервничать, а самые понимающие посоветуют перед сном принимать по пятьдесят граммов коньяку.
* * *
Ветер утих. Только чуть шевелятся застрявшие в ветках молодой ольхи рыжие сосновые иголки, только десяток полупрозрачных мотыльков летает и летает внутри закатного медно‑красного луча, только где‑то высоко‑высоко в холодном бледно‑голубом мраморном небе печально и пронзительно звенит и звенит невидимый крошечный зинзивер, трепеща золотисто‑зелеными крылышками, только внутри что‑то хочет и никак не может горько, безутешно, по‑детски запла… Нет, не заплакать. Хочет водки и пельменей. Таких маленьких, которых во рту сразу умещается штуки три или четыре. Со сметаной.
* * *
Предзимье. Закрываешь глаза и видишь блеск черных опавших листьев, устилающих тропинку, бледно-зеленые пятна лишайников, ползущих по сухим веткам упавшей ольхи, острый, как лезвие ножа, солнечный луч, облепленный рыжими сосновыми иголками, радугу, одной ногой стоящую в ледяной воде реки, слышишь плеск воды о днище брошенной на берегу лодки, монотонный шум дождя, вздох ветра, скрип сосны, пронзительный крик ястреба, молчание мертвых дырявых дождевиков, уже рассыпавших свои споры, и тихий серебряный голос, читающий наставления из Книги Снов о том, как смотреть с высоты на свое брошенное тело, как плакать над бренностью мира невидимыми ему слезами, как уснуть и оборвать цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу.
* * *
Теперь в почти неживом, но еще не мертвом лесу время последних, самых дрожащих, самых прозрачных и уже не содержащих ни капли серебра паутинок, почерневших грибов, хрупких серых, коричневых скрюченных листьев, так и не сумевших оторваться и улететь, ломкой, покрытой тонкими трещинами сухих березовых и осиновых веток тишины и стылой, ноющей, бесцветной и бесчувственной пустоты, которая, стоит только зазеваться, залезает к тебе внутрь, в самую середину, и потом никакими силами ее оттуда не выкурить, не выпить, не выговорить и ничем не заполнить если и не до самой весны, то уж до первого снега точно.
* * *
Осенние сумерки. Как ни оборачивайся назад, а прошедшего лета уже не разглядеть. Как ни вытягивай шею, а не то что весны – даже первого снега не высмотреть. Одна серая мышиная мгла вокруг и больше ничего. Только и видно, что старую кривую сосну у дороги, которая под ветром скрипит так тонко и так жалобно, что все внутри сжимается до размеров маленькой, вроде перечной, горошины. Раскусишь ее ненароком – и окажется, что она невыносимо горькая.
* * *
А все же жаль, что на зиму мы не уходим в теплые края. Было бы у нас там насиженное место. Понятное дело, что не такое хорошее, как у южных народов, которые все время там живут, но что‑то вроде зеркального отражения России в другом полушарии – несколько теплых, влажных оазисов с пальмами и магнолиями, в которых жило бы начальство, а большей частью Сибирь наоборот – пески, камни и под камнями нефть. А на наши места приходили бы на зиму якуты, эвенки и коряки с ненцами, оленями, лайками, песцами, леммингами, полярными совами и закопченными чайниками. Потели бы в наши двадцатиградусные морозы.
В апреле мы уже собирались бы домой, в родовые гнезда, насиживать новые яйца и выводить потомство. Не все, конечно. После выхода на пенсию разрешалось бы оставаться в теплых краях круглый год. Ну и тем, кто по здоровью не может кочевать, – инвалидам, работникам прокуратуры, военным, полицейским и депутатам. Не всем, конечно. Муниципальные депутаты мотались бы каждый год как миленькие, в свои Сарапулы и Сарански.
Пришли бы мы со всеми своими медведями, лосями, белками, зайцами, зябликами и божьими коровками, а дома якуты, эвенки и коряки с ненцами. Живут себе и домой в тундру не собираются. Все наши дома вяленой рыбой пропахли и прогорклым тюленьим жиром, на котором эвенки и якуты жарят свои яичницы из яиц гагар и казарок. Еще, говорят, неделю‑другую – и точно уже откочуем, еще совята полярные на крыло не встали, еще не перешли они с мышей‑землероек на леммингов, еще маленькие каюры картавят и путают оленьи и собачьи кричалки, еще песцы не