алмаз смотреть куда приятней, чем на необработанный; литература, хотя в ходу (по крайней мере, было в ходу) выражение «литература и искусство», все же составная часть искусства, но… Когда я первый раз оказался в картинной галерее Айвазовского в Феодосии, то был поражен – в прямом смысле – огромным полотном «Среди волн».
Долго стоял и высматривал шлюпку, обломок мачты, какого-нибудь альбатроса или буревестника. Ничего. Только морские волны. Даже небо как волны.
И другие останавливались и явно искали. Искали сюжет. Нечто вроде «Девятого вала» или «Радуги». Но здесь его не было. Человек, всю жизнь писавший корабли в море, шлюпки, маяки, скалы над морем, перед смертью написал только море, одно только море. И это мы среди волн. Ищем жизнь, ищем то, что по всем законам искусства должно сопротивляться, противостоять или хотя бы быть жертвой стихии. Но Айвазовский здесь, в конце жизни, нарушил эти законы. И наверняка многие этой картиной разочарованы. Я видел, что некоторые пожимали плечами и быстро переходили к сюжетным холстам.
Да и сам я находился тогда скорее в недоумении, чем в восхищении.
У Александра Грина вычитал такую мысль: если описать один день человека во всей полноте, со всеми делами, мыслями, воспоминаниями, то получится огромная книга. (Грин выразился изящнее, но нечто по смыслу такое.) А кто-то из первых христианских философов сказал, что легче сосчитать волосы на человеке, чем его чувства и движения сердца. Вот это – «движения сердца» – очень точно. Иногда мне кажется, что с каждым ударом сердца мы немного меняемся.
Конечно, любой писатель хочет придумывать. Достоверно, правдоподобно, но – придумывать. «Волшебство вымысла», как выразился Томас Манн. А может, не он. (У меня была широкоформатная тетрадь, в которую я много лет записывал разные афоризмы, цитаты из книг. Она тоже осталась в Москве.)
А я сейчас особенно сильно не хочу придумывать, давлю попытки вымысла – мне необходимо вспомнить, как оно было. Пристально, если уместно такое слово в отношении воспоминаний, вспомнить – и после этого забыть. Ну или вспоминать уже так, без боли…
Я повторяюсь, вижу сам, но так я себя укрепляю, что ли, ободряю, толкаю двигаться дальше. Ну вон в молитвах сколько повторений, в заклинаниях, в мантрах. Не просто же так придумали повторять и повторяться. Тем более важно это делать теперь, когда многое еще недавно важное и дорогое обесценилось или выглядит обесценившимся. Когда твоя личная душевная боль, вызывавшая сочувствие у многих окружавших тебя, читавших тексты об этой боли, теперь самому тебе кажется смешной и стыдной. А дорогое воспоминание – глупым мусором прошлого, пресловутым чемоданом без ручки. Именно теперь, сейчас; потом, когда-нибудь, ты знаешь, заболит с новой силой, и воспоминание проколет сердце насквозь.
Нет, надо выговориться сейчас, набубнить, затвердить, навспоминаться так, чтоб игла памяти притупилась.
И я возвращаюсь на десять лет назад, в лето две тысячи двенадцатого, когда писал «Барби». И как мне было хорошо, и сюжет повести, которую не перечитывал лет восемь, вспоминаю. Правда, сюжет невеселый. И детали тоже… Там у главного героя отец, старый и немощный, периодически рвется поехать из Москвы в деревню в Рязанской области, где родился и вырос.
Этого отца я списывал со своего. Мой рвался в родной Красноярск – он был уверен, что на Покровке (есть такой район в Красноярске) по-прежнему стоит домик, построенный его отцом, и ждет его. Мы с мамой убеждали: не ждет – домик давно продали, в нем живут чужие люди, а может, да скорее всего, и домика нет – снесли, построили на его месте новый. Дом старый, ветхий, а место – почти центр города.
Отец слушал, вроде как соглашался, а потом, когда мы оставались с ним вдвоем, тихо уговаривал: «Роман, увези меня в Красноярск. У меня там домик…»
Если я описал это в двенадцатом, то началось, значит, года за два, за три до того. Мне были мучительны эти просьбы, а каково было маме… Продолжалось больше десяти лет…
Да, начал он душевно болеть вскоре после смерти Кати. Постепенно терял интерес к жизни, и внучки его по-настоящему не занимали, и моим литературным успехам он радовался так… как-то с усилием. Видно было, что хотел радоваться – и не мог. Когда внутри заноза, и ничем ее не вытащишь, от нее никак не избавишься, радоваться не получается.
И мама, видя его угасание, время от времени просила меня, тоже выбирая момент, когда были вдвоем: «Надо ему помочь как-то, а то… сам видишь. Он ведь хорошо писал, как считаешь? – Я кивал, отводя глаза, вернее, опуская их, как школьник. – У него и сейчас замыслы есть. Только не верит уже, что напечатают. Может, поможешь? Он готов, чтобы под твоим именем. А еще, знаешь, Юрий Власов… Помнишь его? – Я помнил Юрия Власова, штангиста, писателя и кандидата в президенты России. – Так вот, он книгу своего отца доработал и издал. Хорошая книга, мы с отцом читали. Издал под псевдонимом отца – не помню сейчас… Так ведь тоже можно… У отца тем более есть псевдоним. Он под ним не печатался, но многое под ним пишет…». «Какой псевдоним?» – вероятно, спросил я. «Авторов». Я, скорее всего, про себя улыбался, вспоминая о писателе Евгении Попове, у него носит фамилию Второв сквозной герой, который тоже писатель. Мой отец и Евгений Попов почти ровесники, родились и выросли в соседних районах Красноярска – отец на Покровке, Попов на Каче. И вот такое совпадение – Авторов и Второв. А может, не совпадение…
Повесть «Друг человека…» я написал намного раньше «Барби». Лет на семь-восемь. Но как «написал»… Эх, сложно это объяснить, сформулировать. Придумать или переформатировать под эпизод повести или романа факт из реальности было бы куда легче, чем пытаться пересказать этот факт таким, каким он был на самом деле…
И отец ведь ко мне подходил с теми же просьбами-предложениями. Дескать, с него тема, идея, черновик, а дальше я уже по своему усмотрению напишу, перепишу. Я кивал, поддерживал, но так, видимо, вяло, без интереса, что отец сникал, говорил нечто вроде «ну тогда я подготовлю», и уходил.
Каково ему было, писателю, которому не повезло, обращаться с такими предложениями к сыну, публикующемуся в «Новом мире», других толстых журналах, выпускающему книги почти каждый год, а иногда и по две-три… И я ведь своими публикациями, своей известностью в литературном мире, по сути, перекрыл для него возможность публиковаться. Попробуй он, и ведь стопроцентно скажут: увидел, мол, что у сына идет, и тоже решил… Хм,