помощью лучшего метода убеждения — огнестрельного оружия. И потому она право имеет. Ей так положено!
Но что это он там про грузина плел? Неужто Гиви, ах, любимый!
КАМИКАДЗЕ
Цветок сакуры — первый среди цветов; воин — первый среди мужчин; самурай — первый среди воинов.
«Путь воина»
Зимой и у сверчка замерзают слезы, — вспоминается на палубе строчка из Самадзаки Тосона. Палуба — гулкая и ребристая. Море — цвета азалий — улыбается. Оно раскинулось, как опрокинутое зеркало, насколько хватает глаз, и до того спокойно, что кажется озером, на горизонте алеют чайки, и там, где море сливается в лиловом багрянце с небом, — там темными точками выделяются то ли острова, то ли корабли. В конце палубы стоят три расчехленных самолета «Зеро», любимые самолеты самого микадо. О, какая честь, что именно на самолете этой марки… Возле крайнего фюзеляжа накрыт столик с нехитрой закуской и с глиняной, оплетенной лозой бутылкой сакэ; за столом — двое: один из них в кимоно и соломенных сандалиях, темя до самого затылка по-самурайски выбрито. Мурасаки угадывает: это Китамура, тот самый, кто сопровождал контр-адмирала Ариму в его последний полет и у кого на глазах адмирал исполнил — первый! — «миссию отчаянья». После подвига адмирала Мурасаки написал на имя микадо рапорт. Он начал его стихами Тосона: Мир забыл, что есть цветы на свете, — а сам текст с просьбой разрешить ему повторить то, что совершил Арима, начертал собственной кровью. И вскоре получил из Токио белую головную повязку с приветствием от самого императора и личное послание на гербовой бумаге с хризантемой — «кику», символом микадо, где его называли «цветком сакуры с черною каймой» и выражали надежду, что он как истинный самурай останется верен кодексу чести — бусидо — до конца и не свернет с «пути воина»… И сейчас, поднявшись на палубу и увидев Китамуру в костюме предков, Мурасаки вдруг остро жалеет, что не подготовился к выполнению миссии столь же тщательно, как это сделал Китамура.
«Алло! — говорит Махмуд в холодную трубку. — Алло, позови хозяина. Да? Скажи, Миша звонит», — говорит Махмуд и начинает ждать. В трубке шелестит радиофон, слышны обрывки музыки, какие-то слова, порой непонятные, и кто-то где-то медленно диктует: «Кожаный летческий реглан — одна штука, патефон „Колумбия“ — одна штука, орден Красного Знамени за номером 1518 — одна штука…» — «Алло! Я — слушаю!» — неожиданно раздается в трубке хриплый голос. — «Это Миша», — говорит Махмуд, нащупывая на столе ребристую рубашку «лимонки». — «Какой Миша?» — «Какой-какой? Тот самый — угадал, да-а?» — и сжимает рубчатую рубашку: она очень удобно входит в ладонь, будто специально создавалась под его руку. — «А-а-а…» — тянут на том конце провода, то ли недоуменно, то ли в растерянности.
Друг мой мудрый! Забудем печали! Я спою, ты на кото сыграй! — вспоминается из Тосона. Мурасаки приветствует стоящих на палубе у столика с сакэ самурайским жестом — открытой поднятой ладонью, как равный равных. Хоть род его и из бедных, безземельных ронинов, у которых никогда ничего, кроме фамильного меча, не было, но род очень древний, упоминается в хрониках еще XII века, когда предок Мурасаки сражался на стороне будущего сегуна Минамото еритомо. Втроем они обмениваются между собой рукопожатиями, выпивают по чашке сакэ — все свободные от вахты матросы смотрят на них, ловят каждое слово и жест, матросы будут рассказывать об этом своим детям и внукам, — да, на них смотрит сама история, они — соль земли, цвет нации, они — «падающие звезды», как назвал их микадо, и потому, выпив, они втроем самозабвенно пляшут ритуальный танец какуру («веселье богов»), пляшут с застывшими и, наверное, думает Мурасаки, бледными лицами, похожими, верно, на актерские маски из древнего театра Нох, и в этот момент они, чужие, незнакомые друг другу люди, становятся ближе и роднее, чем братья. Во всяком случае, Мурасаки уже не осознает себя отдельно от этого ритма, от этого странного ощущения единения с морем, с небом, с далеким микадо и с близким Богом, который находится прямо за спиной и смотрит, кажется, тебе прямо в темечко. Ах, надо было бы голову выбрить, как у этого славного парня, которого зовут Китамура.
Махмуд катает по столу рубчатую гранату и выдерживает долгую паузу. В это время слышит, как где-то далеко-далеко перечисляют: «Бурки комсоставские — две пары, костюм габардиновый — одна пара, бекеша каракулевая — одна…» Махмуд ждет. Наконец на том конце провода не выдерживают: «Ну, и чего ты хочешь из-под меня?» — «Встретиться надо». — «Зачем? У нас с тобой нет точек пересечения.» — «Есть, сука…» (опять пауза, и опять слышится в наступившей тишине повтор: «Костюм габардиновый — одна пара, рево́львер системы „наган“ с дарственной надписью товарища Ворошилова…»)… «есть у нас эти точки». — «Уверен?» — «Уверен. Да-а?» — рубчатая рубашка гранаты отчего-то сделалась горячей и скользкой, выскакивает из рук. — «Напрасно так думаешь, Саид». — «Во-первых, не напрасно, ишак, во-вторых, не Саид, а — Махмуд. Да-а? Миша. Запомни». — «Да? А какая разница?» — «Большая. Как между ишаком и скакуном». — «Ну что ж, скакун, давай пересечемся. Хотя, в натуре, не вижу проблемы». — «А я — вижу. Ну! Если ты мужчина. Да-а?» — «Ну, ты меня достал, Саид».
Там пел смущенный соловей, в благоуханных заблудившись кущах, — вспоминается из Тосона, когда Мурасаки подводят к самолету и помогают залезть в кабину. Парашюта в чашке сиденья нет, вместо него — свернутый самолетный чехол. Кругом, на реях, на всех выступах, где только возможно, висят замершие матросы. Мурасаки ощущает их пронзительные взгляды почти физически, самой, кажется, кожей. Видит, как у соседнего самолета, украшенного нарисованной на борту веткой цветущей сакуры, Китамура ломает на палубе свой фамильный самурайский меч (меч ломается на три равные части — отличная сталь! настоящая катана!), ломает и выбрасывает осколки, кривые и острые, за борт, — видно, Китамура оставался последним мужчиной в роду, и теперь род на нем заканчивается. Род Мурасаки не прервется, ведь остается младший брат, которому и передан их родовой меч с именем Томокиримару, с хризантемой — «кику» на рукояти, — и после совершения старшим братом «миссии отчаянья», выполнения им священного долга — гири, — младший брат получит возможность учиться. Божественный микадо торжественно обещал не забывать родственников каждого своего хакинаки — «стоящего насмерть». После окончания учебы брат женится на девушке из какого-нибудь самурайского и обязательно южного рода, и у них родится сын, которого нарекут именем Мурасаки,