вмиг пришла в себя, спокойно глядя, как проступает кровь по длинной ране. Лицо ее стало розоветь, на нем появилась странная улыбка.
— Дочурочка! Больно?
— Нет, — улыбалась Лаура, глядя, как кровь, стекая каплями, шлепается на паркет, на осколок стекла, в котором, как в притемненном зеркале, отражаетстя край ее платья. Рана была не глубока, она только начинала саднить. Юлия Семеновна оцепенела, спокойствие дочери ошеломило ее.
— Бинт у тебя есть? — все так же улыбалась Лаура, рассматривая густо кровящийся порез. Юлия Семеновна с выпученными глазами, с испуганно приоткрытым ртом медленно покачала головою.
— Видишь, мам, бинта у тебя нет, — спокойно сказала Лаура, глядя, как капает с локтя тяжелая кровь.
Юлия Семеновна вздрогнула, метнулась к нижнему ящику, рванула его, выдернула что-то белое, глаженое — это была простыня — и с отчаянной силон разорвала — раз и еще раз, — схватила Лауру за руку и, как маленькую, поволокла в ванную.
Из большой бутылки тройного одеколона, купленного Карлом Краузе про запас (это, кажется, была его первая покупка для новой квартиры), Юлия Семеновна поливала Лаурину руку, как водою. Одеколон жег. Но Лаура не стонала. Она хохотнула от боли и почувствовала, что смех облегчает боль. Она еще раз хохотнула, еще раз и вдруг, закинув голову, залилась отчаянным невеселым хохотом. Слезы потекли по ее лицу ручьями, как одеколон по руке.
— Успокойся, — твердо сказала Юлия Семеновна, туго обворачивая Лаурину руку лоскутом простыни, — не выношу запаха парикмахерской… Успокойся…
17
Бывшая Аннина нянька старушка Силантьевна жила на Зубовской христа ради. Состояла она при Чернецких всю жизнь, и никто не помнил, откуда она взялась. Силантьевна сохранилась в квартире, как сохранились старые сундуки невесть чьи, как рухлядь на антресолях, невесть кому принадлежащая. В эвакуацию профессор с Анной ездили одни, Силантьевна оставалась дом сторожить. Служила она в те годы у какой-то генеральши и припасла из тучных генеральских пайков кое-что на черный день. Время от времени, на праздники, старушка подкидывала на скудный стол Чернецких то баночку заморской колбаски, то пачечку иноземного печенья, которое, несмотря на годы, оставалось свежим: как оно хранилось — Бог весть.
Чернецкие кушали на здоровье, Силантьевна же радовалась, что угодила.
Новая хозяйка Наталья Дмитриевна (старушка сразу поняла, что главной в доме будет не Аничка, а Витичкина супруга) не терпела бесполезных предметов. Она приспособила Силантьевну ходить сперва за Сашкой, а потом за обоими детишками. Старушка отрабатывала свой хлеб щепетильно, истово.
Была она набожна, ездила молиться в Лавру и раз в году непременно посещала мавзолей. Она понимала, что креститься на мощи, тем более касаться раки в мавзолее никак нельзя, не то что в Лавре — могут и в тюрьму посадить. Но она понимала также, что такой запрет наложен на жизнь за грехи тяжкие и надо воспринимать запрет сей покорно. Она по-своему оценивала разрушение церквей, крестясь тайно от дурного глаза. А когда стояла пыль от взорванного храма Христа Спасителя, Силантьевна ходила по улицам, над которыми стояла пыль, как бы окунаясь в благодать, и был у нее салопчик, который она с той поры ни разу не отряхивала, ибо была на нем та святая пыль.
Силантьевна понимала жизнь, как епитимью, наложенную Самим Господом. Была она отнюдь не проста: к салопчику прикладывалась, как бы касаясь святой пыли, Загорск именовала про себя Сергиевым Посадом и держала в себе тайну.
Все, что подкатывала ей жизнь, Силантьевна принимала с благодарной покорностью, во всем видела Божье предначертание.
Когда на Зубовской появился Иван Егорович, Силантьевна приняла его со всей душой, как принимала все связанное с Чернецкими. Особенно нравилось ей вкатывать в комнату Витечки столик с едою-питьем, когда оба хозяина желали беседовать уединенно. Столик этот тоже нравился Силантьевне. Соорудил его папаша Натальи Дмитриевны. Столик ездил на вертящихся колесиках, были в нем полочки и гнезда для бутылок.
Витечка только воротился из чужих стран, привез кроме гостинцев также и новости, будучи ученым человеком, и они с Иваном Егоровичем новости те обговаривали.
А Чернецкий вернулся из Венгрии.
Он вернулся из Венгрии, как сбежал с пожара.
Зарубежные радиостанции сообщали всему миру, что в Венгрии идут кровавые бои между советскими солдатами и населением. Однако сообщения эти воспринимались в советском государстве неприязненно: какого рожна еще надо этим венграм, когда разоблачен культ личности? Чего они хотят? Капитализм? Советские танки, конечно, наведут у них порядок, но именно то, что порядок, но именно то, что порядок там наводят танки, саднило неумелую душу постоянно отторгаемым сомнением.
Чернецкий был сам, как раздавленным танком, но выживший и от того, что выжил, пробовавший улыбаться:
— Братец… Коммунистов вешали на фонарях… Надо было принимать меры… Не отдавать же Венгрию Западу… Что я тебе скажу, братец… Это только начало… Они думают — конец вождя, конец режима… Но, как тебе известно, личность в истории играет не основную роль…
— Ты можешь сказать толком, что там происходит?
— Ваня, там происходит ненависть к нам… Там у них клуб Александра Петефи — собрались высоколобые умники строить демократическую Венгрию… Теперь после наших замечательных танков они прозрели: мы не хотели крови, движение клуба было чисто идеологическим, а к клубу пристали уголовники и бандиты… Братец, идеология без танков мертва… Уголовники и бандиты не читают стихов Петефи… Интеллигенты — смешные люди… Недаром Владимир Ильич называл их хлюпиками…
Чернецкий гаерствовал. Проламываясь сквозь его шутовство, Иванов чувствовал, что брудер ненавидит эти танки не меньше венгров. Ненавидит и болтает чепуху. Иванов всматривался в Чернецкого — глаза в глаза.
— Братец, — отвел взгляд Чернецкий, — мы еще долго, очень долго будем пугалом… Будем давить, резать, зажимать… Этого хочет весь наш народ — строитель коммунизма… В югославской газете карикатура: Сталин, а под ним подпись — «Умер в 1953, похоронен в 1956»… Не похоронен, братец, не похоронен…
Силантьевна вкатила свою тележку, Чернецкий будто обрадовался ее появлению:
— Ну что, Силантьевна? Как тут ты была без меня? Не обижали?
— Как можно, Витечка? — застеснялась Силантьевна. Она всегда радушно стеснялась, когда на нее обращали внимание.
— Ну рассказывай, мать! Причащаться ходила?
— Да ой, Витечка! — вовсе смутилась старушка, махнула ручкой и вдруг той же ручкой перекрестилась. — Ленин маленький лежит… Жалко даже… (Натурально прослезилась.) А энтот, новый — большой, большой… Больше Ленина… Не усох ишшо…
— Слышишь, братец, сказал Чернецкий Иванову, — не усох ишшо… Еще будет литься кровь…
Пятьдесят седьмой год
18
В майский слякотный день Иванова вызвали в Моссовет. Вызвали повесткой, как в суд. Иванов побаивался казенных писем. Они настораживали его