Второй случай известен в подробностях. Тут, пожалуй, подлинное имя я назову. Ему все равно теперь, но хоть на странице, может, память останется. Звали его Виталий, Виталька. Был он парень, но уже перестарок. Есть такое понятие — блаженный, так вот Виталька был самую малость блаженный. То есть — теленок. Доброта, услужливость, безотказность, неприспособленность — на первом месте. Обычно тут и внешность примешивается, какой-нибудь внешний, физический дефект. У Витальки в детстве была «заячья губа». Потом что-то подлатали, подправили доктора, но что-то все-таки и осталось.
Бывало, сидим около дома под березой, прохлаждаемся. Если Виталька мимо идет, обязательно остановится, просто так, поговорить, да еще спросит: не надо ли чего, дров поколоть например. И совсем не пил. Жил он в избе один. Родители умерли, брат, повиднее его, — где-то на стороне, сестренка замуж вышла. А он, как было сказано, уже перестарок. При его внешности и характере вообще женщина как таковая была для него, очевидно, нерешенной и неразрешимой проблемой.
И вот из соседнего села какая-то бабенка взялась за Витальку. Неизвестно, что ею руководило. То ли на сберкнижке у Витальки немного денег лежало, то ли решила подшутить. «Увольняйся с работы в своем колхозе, переходи ко мне жить». Виталька уж и деньги ей отдал «на веденье общего хозяйства». Дня два-три ушло у него на увольненье. И пришел он к ней. И можно вообразить, если к тому же впервые его женщина обогрела, с какими чувствами он к ней шел. Ну, а там его просто высмеяли: «Да ты что? Дурачок. Идиотик. Кому ты здесь нужен? Погляди лучше в зеркало на себя».
Вернулся Виталька в свою пустую избу, привязал веревку к железному крюку…
А то еще в позапрошлом году, перед самим нашим отъездом в Москву, сидел я под той же березой. Вижу, со стороны дороги идет ко мне человек. Решительно идет, с целью.
— Ты что, не узнаешь меня?
А я, между прочим, пока он еще шел, вспомнил, узнал. Сквозь маску теперешнего его лица, испитую, изможденную, всю в каких-то мелких морщинках маску, проглянуло лицо соседнего мальчишки Кольки. Он был моложе меня лет на пять. У них, у его родителей вернее, сначала одни девчонки шли. Семь девчонок одна за другой. Но Иван Михайлович с тетей Марьей были упорные люди и дождались-таки парня. Восьмым ребенком родился вот этот Колька, теперь уж Николай, а хоть бы и Николай Иваныч.
Вся эта семья давно распалась. На месте их дома стоит другой уж дом и живут другие люди. Старики умерли, девчонки повыходили замуж и живут в разных городах.
Про Кольку доходили слухи, что работает шофером и очень уж сильно пьет.
В отличие от предыдущего Витальки, он рос красавчиком. Тонкое, продолговатое, тонкогубое лицо, светлые волосы, голубые глаза. Да к тому же война повыбила всех парней, а он по возрасту не угодил в это пекло и остался в первые послевоенные годы единственным парнем на всю округу. Прямо по частушке: «Три деревни, два села, восемь девок, один я». Девок-то было больше, нежели восемь.
Погулял Колька. Переженился раза три-четыре, выбирая самых красивых девчонок, потом осел где-то в городе, обзавелся новой семьей, пошли дети. Но доходили слухи, что очень уж сильно пьет.
И вот теперь этот Колька, Николай, подошел ко мне с вопросом; «Ты что, не узнаешь меня?» И очень обрадовался, что я его сразу узнал. Я принес ему еще один стул, мы сидели под березой и вспоминали. Он рассказал мне про всех семерых сестер, кто, где, как живет. Вспомнили мы Ивана Михайловича, тетю Машу. И какая красивая ограда была вокруг церкви, и как рыбу ловили бредешком, и как метали клеверные стога, и как пекли картошку в углях костра, и как завтраки носили косцам ранним утром. И уж повеяло на нас холодком росы, запахами только что скошенной травы, тишиной тех времен, когда громче гармони не было никакого звука в деревне. Хорошо, от души повспоминали. Часа два просидел около меня Николай.
— Ну, пойдем, — наконец спохватился я, — пойдем в дом. Вспомним по-настоящему.
— Нет, — категорически отрезал Николай. — Мне еще многие места обойти нужно. Я и приехал только затем, чтобы все места обойти. На кладбище я уж был, по речке прошел. С тобой вот удачно повидался. Теперь пойду, где была наша усадьба, где наш дом стоял. Еще кое-какие места…
И он ушел.
А теперь весной, возвратившись в село, первое, что услышали мы: Колька повесился. По сопоставлению дат получалось, что он повесился через четыре дня после нашего сидения под березой. То есть, значит, он приезжал из города попрощаться с родными местами. И было ему немногим за пятьдесят.
Ну и по другой линии ждали нас тоже новости. Оказывается, той, еще позапрошлой осенью усатого-полосатого тракториста, мужа, так сказать, героини нашего очерка, колхоз послал с еще одним напарником в Омскую область за соломой. Это ведь тоже надо вообразить: из владимирской деревни в Сибирь — за соломой. Они должны были ее там купить, организовать погрузку в вагоны и вагоны те отправить до станции Ундол. Ну а здесь уж — на грузовиках всего лишь тридцать километров. Но если бы, по представлению прежних мужиков, даже и за тридцать километров солому возить, показалось бы им смешно. Не знаю, насколько успешно закончилась операция с соломой в Омской области, но усато-полосатый муж в наш колхоз к героине нашего очерка не вернулся. Нашел ли он себе сибирячку, подался ли в другие какие-нибудь края — остается неясным. Теперь ведь люди, по меткому выражению еще Сергея Есенина, «как отрубь в решете». Кидает их из края в край решета, крутит, вертит, трясет, перетряхивает, перемешивает, мельтешат они, мечутся и нигде ни за что не могут зацепиться, чтобы остановиться и пустить корешки, укорениться на одном месте. Пооборваны все корешки, а главное, внутри каждого человека нет того порога, той черты, той точки опоры, о которую он мог бы внутренне опереться и сказать себе — баста. Тут моя жизнь, тут моя доля, тут — я.
Событие это не такое уж из ряда вон, особенно в сравнении с тем, которое последовало за ним. Муж бросил жену — эко дело.
Любашка, значит, осталась одна. Ту тоненькую женщину звали Люба, но наши деревенские бабы не называли ее иначе как Любашка. Дружки тракториста с «тюремными взглядами» тоже все как-то исчезли, тоже, как отрубь в решете, раскидало их куда-то по разным краям решета. Из всех перебывших в нашем селе «присланных» (а их перебывало не мало) только две отрубинки не унесло дальше трясением решета. Один мужчина (уже упоминаемый мной), прилепившийся к пожилой вдове, да вот еще эта бедолажка, бездомница, бесхозяйственница, тоненькая одинокая былинка на холодном ветру.
Теперь пора ввести в наш очерк еще одно действующее лицо.
В своей опустевшей избе доживал свой век одинокий наш сельский житель, которого все называли только по его отчеству — Федорыч. Оставляю это его отчество подлинным, потому что теперь его уже нет в живых, он скончался в прошлом году. Это была та очередная новость, которая встретила нас в очередной приезд в село, очередной весной, а именно — весной 1985 года.
Я употребил жестокое словечко «доживал» вовсе не потому, что Федорычу перевалило за семьдесят (живут наши старики и до восьмидесяти пяти), но еще потому, что у него были больные почки, и уже была одна операция, и назревала вторая, и спорыш, который я ему усердно рекомендовал (благо все наше село заросло спорышем), уже не помогал. Впрочем, Федорыч никогда на свою болезнь не жаловался, просто все знали, что дела с этими почками плохи.
Есть и еще одна причина, почему возникло из-под пера словечко «доживал». Несколько лет тому назад он внезапно и трагически овдовел, а сыновья (два уже взрослых, если не сказать пожилых, сына) живут своими семьями в городе, так что в своей, некогда шумной и оживленной, избе Федорыч теперь вот именно — доживал.
Был он человек еще старой крестьянской закалки, хозяйственный, домовитый, рачительный. Вопреки его подкачавшему здоровью и внешнему виду (небольшого роста, сухощавый), можно было бы про него сказать — крепенький мужичок. Последний из могикан, последний из россиян, по крайней мере в нашем селе.