общей кухней живут по четыре семьи, в начальных школах есть вторая смена, а мы с Ю. уже два месяца делим гостиничный номер. Каждый день мы кладем на зеленое сукно в конторе шесть рублей платы и десять процентов налога. Толстовка-служащая, сидящая у сейфа, вручает квитанцию. На обороте квитанции, помимо обычных правил, напечатано уведомление, что плата за номер должна вноситься ежедневно и что в случае задержки значительная часть долга будет облагаться налогом. Поэтому неудивительно, что я или Ю. вдруг в 21:50 вспоминаем об этом и во весь опор мчимся в
контору. Все
квартиры заняты. В гостиницах есть свободные номера. Главная причина, почему мы с Ю. вместе живем, читаем книги и даже пьем из одной бутылки по ночам, когда душно и форточку не открыть, – наши карманы, пустые для этой перенаселенной Москвы. Со времени путешествия по Транссибирской магистрали мы научились не действовать на нервы друг другу и вместе проводим длинные московские ночи. Но я не могу писать. Ю. не может тренировать произношение. Это неудобно. Более того, из-за неудобств, вызванных нашим экономическим положением, ни я, ни Ю. не вправе закатывать друг другу истерики. Я пытаюсь справиться с чувствами и размышляю об этом за столом, накрытым голубой клетчатой скатертью, похожей на носовой платок крестьянки.
В груди, у самого сердца, вдруг шевелится дума о Японии. Я больше не могу молчать, подпирая подбородок рукой, кручу льняные нити на скатерти. Я зову Ю.
Она оборачивается ко мне в толстой мужской куртке, которую с таким презрением рассматривала американка на Транссибирской магистрали. Я начинаю говорить, мешая умное и глупое одновременно. В конце концов Ю. разворачивает стул и вступает со своим обычным «нет, ты неправа». И только зеленым стенам гостиницы известно, о чем мы говорили потом.
В это время раздается пронзительный звонок в комнате горничной на углу коридора. Перед шкафом она переливает средство от клопов в распылитель, чтобы обработать номер индийского поэта. Горничная затем ставит распылитель и мимо закрытых дверей номера японок проходит в соседнюю комнату.
Через три минуты появляется работник столовой, похожий на морское чудище, в сером костюме с белым передником: перешагивая через две ступеньки и держась за поручни, он поднимается по лестнице. Он немолод. Толст. Запыхался. Он открывает номер шестьдесят два рядом с японками, обмахиваясь салфеткой. В гостинице полно делегатов Профинтерна. Тут делегат! Там делегат! Делегаты ложатся на кровать прямо в сапогах. Делегаты едят бесплатно. Обычно столы в маленькой столовой покрыты белой бумагой и украшены искусственными цветами, но для делегатов их застилают настоящими скатертями; на них аккуратно раскладывают новые салфетки, красивые, блестящие и тяжелые ножи и вилки. Лысый официант, то с большим подносом, то с пустыми руками, мелькая белым фартуком, суетится, чтобы набить желудки делегатов. Он не в настроении.
Японке захотелось чаю. Она открывает дверь и выглядывает в коридор. Дверь в соседний номер тоже открыта. Слышатся шумные голоса постояльцев, заказывающих еду, и «хорошо, хорошо» официанта. Наконец тот вышел в коридор, и только японка открывает рот, как из той же комнаты слышится крик еще одного делегата:
– Давай нарзану!
– Хорошо-с!
Ю. ходит в Первый МГУ, где следит за губами профессора Переверзева[2]. Борода Переверзева с проседью, но его критика нисколько не устарела. Однако Ю. приходится непросто. Вся литературная критика набирается другим шрифтом, читать который сложнее, чем шрифт романов, и Ю. не всегда может разобрать то, что говорит Переверзев, даже с кафедры. И тем не менее Ю. с японской стрижкой каре, как всегда, появляется в пыльной аудитории и внимает лекциям о дворянской, разночинской и народной литературе России XIX века.
А я сижу у себя в гостинице и наслаждаюсь драгоценным временем в одиночестве.
Затем – начальный курс разговорного русского с госпожой Б.
В Москве меня поразило одно: насколько тщательно в современном СССР организуется экскурсионное сопровождение для иностранных туристов. Вот турист вышел на вокзале в Москве. До трех часов дня можно взять такси и поехать прямо во Всесоюзное общество культурной связи с заграницей (ВОКС) на Малой Никитской. В особняке, ранее принадлежавшем богатому купцу, внизу, за конторкой в углу, сидит красивая женщина лет двадцати семи, черноволосая, большеглазая. Если родной язык туриста – не японский или итальянский, на следующее утро, примерно в то время, когда он закончит пить чай, к нему направят экскурсовода. В зависимости от времени пребывания будет составлена программа на день или на два, и экскурсовод покажет ему все достижения СССР – фабрики, Музей революции, начальные школы, крестьянские дома, а вечером – московские увеселения образца 1928 года в ложе Большого театра.
С сотрудниками ВОКСа я разговариваю по-английски. Мне дают англоговорящего гида. А потом мы идем на фабрику «Красный Октябрь». Мне показывают прекрасно оборудованный детский сад на территории фабрики, клуб и библиотеку, и, окидывая взглядом стены, увешанные нечитаемыми лозунгами (некоторые мне объясняют), я улыбаюсь рабочим, любезно, как иностранка – но что всё это значит? «Вот как всё устроено в России!» И это превосходная похвала.
Однако мне мало простого посещения этих фабрик и школ, которые, как острова, появились из глубин СССР. С того момента, как я впервые прочитала «Казаков», «Двадцать шесть и одну», в моем сердце зародились любовь и интерес к России – и они предопределили мой путь в те три минуты, когда я в декабрьскую ночь вышла по обледеневшим ступеням поезда и оказалась в тусклой Москве, где по стеклам машин мелькали тени саней и лошадей. Я хотела как можно скорее отказаться от английского.
Я не тороплюсь. Я хочу говорить на языке тех, кто живет вокруг меня. И постепенно, постепенно приблизиться к самой сути жизни и быта их, тех, кого я полюбила.
В феврале, в восемь вечера, мы вышли из столовой у Художественного театра под странным впечатлением. Столовая была необычно пуста. Там прислуживал единственный старик-поляк в костюме, который будто только что расстреляли из пистолета. Когда мы собрались уходить, кошка из столовой схватила перчатки Ю. и унесла под стол.
На Тверской всё пространство улицы как будто наполнилось дымкой, и она становилась всё гуще. Туман. Туман.
Туман – это горн, возвещающий перемену погоды.
На следующий день пот на телах всех лошадей в упряжках превратился в белый иней. Бороды прохожих тоже побелели. Настоящий «Мороз, Красный нос» сошел на московские улицы.
В половине четвертого солнце уже клонилось к закату. Красное, круглое, словно раскаленный шар доменной печи, северное солнце, лишенное ореола, висело над обледенелыми крышами. Из одной трубы прямо к этому красному солнцу тянулся черный березовый дым.
Бульвары и ряды деревьев были совершенно белыми. Черная