сорока.
Он думал о том, как тот, другой Сталин провёл эту конференцию. Грубо. Требовал второй фронт, давил, оскорблял, Бивербрук потом написал, что атмосфера была «ледяной». Договорились к третьему дню, оба измотанные, оба злые. Результат — компромисс, от которого ни одна сторона не получила того, что хотела.
Здесь будет иначе. Не потому что Волков был мягче — он не был мягче, сержанты вообще не бывают мягкими. А потому что он знал расклад. Через два месяца и восемь дней японские торпедоносцы поднимутся с палуб шести авианосцев и превратят Тихоокеанский флот в металлолом. Рузвельт, который сейчас колеблется, получит повод, от которого не отвернётся. Америка вступит в войну. И тогда Гарриман, который сегодня считает и оценивает, начнёт подписывать. Не двести танков — тысячи. Не полторы тысячи грузовиков — десятки тысяч. Всё, что нужно, и даже больше.
Сейчас — сентябрь. До декабря нужно продержаться. И нужно, чтобы Гарриман уехал отсюда с правильным ощущением: русские знают, что делают. Вкладываться можно.
Без пятнадцати семь зашёл Молотов. Чёрный костюм, пенсне, лицо, которое ничего не выражало и выражать не собиралось.
— Вячеслав, сегодня я буду говорить сам. Вы переводите. Слово в слово, без отсебятины. И когда я предложу чай — не удивляйтесь.
Молотов не удивился. Не входило в его привычки.
Бивербрук поднимался по кремлёвской лестнице, и поясница болела после самолёта, и он мысленно поклялся, что обратно полетит через Тегеран, даже если это займёт лишние двое суток. Коридор гудел паркетом под шагами, высокие потолки множили эхо, и Бивербрук чувствовал себя так, будто идёт по кишке какого-то огромного, молчаливого животного. Кремль давил. Не угрозой, а масштабом. Стены толщиной в два метра, окна узкие, как бойницы. Это не дворец, думал он. Это крепость, которую кто-то обшил паркетом.
Гарриман шёл рядом, руки в карманах, с видом человека, идущего на совет директоров. За ними — переводчики, британский и американский, и офицер охраны, который не представился и за двадцать минут не произнёс ни слова. Бивербрук подумал, что в России молчание — отдельная профессия.
Двери открылись. Кабинет оказался меньше, чем он ожидал. Длинный стол, стулья, лампа с зелёным абажуром. Карта на стене — от пола до потолка, синие и красные флажки. Синих было больше. Бивербрук не читал по-русски, но язык карты — универсален.
Сталин стоял у стола. Невысокий, плотный, в сером кителе без орденов. Шагнул навстречу. Рукопожатие — сухое, крепкое, без вызова, без подобострастия. Рука у него была тёплая и жёсткая, рука человека, который привык что-то держать: ручку, трубку, чужие судьбы.
— Лорд Бивербрук. Мистер Гарриман. Прошу.
Голос негромкий, с акцентом. Не голос крикуна. Досье врало.
Сели. Слева от Сталина — Молотов. Справа — старик в штатском пиджаке, который сидел на нём так, будто был надет впервые и под принуждением. Бледный, с одышкой, но с глазами, которые не пропускали ничего. Бивербрук узнал тип: штабной, из тех, кто выигрывает войны не саблей, а арифметикой.
— Чай? — спросил Сталин.
Бивербрук растерялся на полсекунды. Чай. Не водка, не угрозы, не тяжёлое молчание. Чай.
— С удовольствием.
Подали в стаканах с серебряными подстаканниками, тяжёлыми, горячими. Бивербрук взял и обжёг пальцы. Сталин заметил — чуть двинул бровью, не улыбка, тень.
— Горячий. Как и наши дела.
Бивербрук хмыкнул. Двадцать лет в газетном бизнесе научили его ценить хороший заголовок. Этот годился.
— Расскажите мне, с чем вы прилетели, — сказал Сталин и откинулся на стуле.
Бивербрук говорил двадцать минут. Танки, «Матильды» и «Валентайны», двести штук в месяц. Самолёты, «Харрикейны», сто пятьдесят. Стрелковое оружие, боеприпасы. Гарриман добавил американскую часть: грузовики, продовольствие, станки, медикаменты. Рузвельт готов рассмотреть расширение, если русские покажут, что могут эффективно использовать поставки.
Сталин слушал. Не перебивал, не кивал. Сидел неподвижно, и только пальцы правой руки медленно постукивали по столу — беззвучно, ровно, как маятник.
Когда Гарриман закончил, Сталин помолчал. Потом наклонился вперёд и положил на стол свой лист.
— Благодарю. Теперь позвольте мне.
И начал — не с благодарностей, не с описания тягот, не с требования второго фронта. С цифры.
— Алюминий. Четыре тысячи тонн в месяц.
Бивербрук поднял брови. Конкретно. Не «дайте всё, что можете». Строчка в производственном плане.
— Четыре тысячи тонн — это моторы, обшивка, электрика. Без вашего алюминия заводы соберут вдвое меньше машин, и половина из них — деревянные, медленные. С ним — полторы тысячи самолётов в месяц. Разница — контроль воздуха.
Он говорил так, как говорят инженеры на приёмке: сухо, с цифрами, каждая ведёт к следующей. Перешёл к авиабензину: октановое число 99, без него моторы теряют мощность на высоте. Две тысячи тонн, для четырёх полков, прикрывающих Ленинград и Москву.
— Зачем только четыре? — спросил Гарриман.
— Потому что мне нужны лучшие на решающих участках, а не средние везде. Остальные полки обойдутся нашим бензином. Они будут хуже. Но их будет больше.
Бивербрук покосился на Гарримана. Тот записывал, и карандаш двигался быстрее обычного. Банкир учуял рационализм, который понимал.
Сталин перешёл к грузовикам. Полноприводные, полторы тысячи в месяц. И здесь Бивербрук решил проверить.
— Мы предлагаем танки, мистер Сталин. Двести штук. А вы просите грузовики. Грузовики не стреляют.
Сталин посмотрел на него. Секунду, не больше. Но Бивербрук физически почувствовал этот взгляд — не враждебный, не холодный. Внимательный. Как рентген.
— Лорд Бивербрук. Наш Т-34 лучше вашей «Матильды» по всем параметрам. Я говорю это не для того, чтобы обидеть, а для того, чтобы сэкономить ваши деньги. Танки мы сделаем сами. Но танк, стоящий на заводе, не убивает немцев. Его нужно довезти. Его нужно заправить. Его экипаж нужно накормить. Грузовик не стреляет. Грузовик делает так, чтобы стрелял танк.
Бивербрук хотел возразить — и не нашёл чем. Аргумент был из тех, которые нельзя оспорить, потому что они не содержат ни грана эмоции. Чистая механика. Он тридцать лет спорил с политиками и умел побеждать, но политики оперируют мнениями, а этот человек оперировал фактами, и факты были как гвозди — короткие и острые.
Дальше — порох и продовольствие. Сталин изложил это быстрее, без цепочек, двумя фразами каждое. Порох — временно, до февраля, пока заводы на Урале не заработают. Тушёнка — для армии, не для города, она легче каши и высвобождает транспорт. Он закончил, положил лист и посмотрел на гостей так, как смотрит подрядчик, выложивший смету: без суеты, без нажима, с готовностью ответить на вопросы.
— О втором фронте, — начал Бивербрук,