потому что Черчилль велел иметь ответ.
Сталин поднял руку. Не резко — как останавливают таксиста.
— Лорд Бивербрук. Второй фронт — вопрос стратегический. Он будет обсуждаться в другое время. Сегодня мы говорим о снабжении.
Бивербрук закрыл рот. Он заготовил двадцать минут аргументов о трудностях высадки. Двадцать минут, которые этот человек убрал со стола одним жестом. Без обиды, без нажима. Просто отодвинул, как лишнюю тарелку.
Гарриман наклонился вперёд.
— Мистер Сталин. Президент Рузвельт просил меня задать один вопрос. Как вы оцениваете положение через три месяца?
Вопрос прямой, почти дерзкий. Через три месяца — январь. Немцы в трёхстах километрах. Спрашивать об этом — как спрашивать хирурга посреди операции, выживет ли пациент.
Сталин ответил не сразу. Взял стакан, отпил чай. Поставил. Этот жест — неторопливый, будничный — сказал Бивербруку больше, чем любые слова: человек, который пьёт чай перед ответом на такой вопрос, либо актёр, либо действительно знает ответ.
— Через три месяца будет зима. Немецкая армия к ней не готова: план «Барбаросса» предполагал победу к сентябрю. Сентябрь прошёл. Их танки рассчитаны на европейские дороги, их солдаты в летней форме, их двигатели не заводятся в мороз.
Пауза.
— Через три месяца мы будем наступать.
Тишина.
Бивербрук сидел и слушал эту тишину, и в тишине тикали часы на стене — большие, круглые, казённые, — и тиканье их было единственным звуком в комнате, где четверо мужчин только что услышали то, чего никто в Лондоне и Вашингтоне не произносил даже шёпотом. Русские будут наступать. Не держаться, не отступать организованно, не «сохранять позиции до весны». Наступать.
Переговоры продолжались ещё два часа. Маршруты, тоннаж, порты, сроки. Молотов переводил — механически, точно, без оттенков, и Бивербрук подумал, что если бы существовала машина для перевода, она звучала бы именно так. Шапошников молчал и писал, и ни разу за два часа не поднял головы, и карандаш его скрипел по бумаге так ровно, что Бивербрук начал подозревать, что старик ведёт не записи, а стенограмму.
К девяти тридцати Сталин встал.
— Завтра в десять мы продолжим. Мой штаб подготовит расчёты по каждой позиции, с графиками. Вы увидите, куда пойдёт каждая тонна.
Рукопожатия. Бивербрук задержал его руку на секунду — жест газетчика, привыкшего ловить реакцию на прощание, когда маска ослабевает. Маска не ослабла. Глаза — жёлто-карие, усталые, но без тени паники. Бивербрук видел такие глаза у Черчилля в сентябре сорокового, когда Лондон горел и Уинстон стоял на крыше Адмиралтейства с сигарой и говорил: «Красиво горит, правда?» Одна порода.
Коридор, лестница, ступени вниз. Поясница снова напомнила о себе — шесть часов в «Либерейторе» не прошли даром. Гарриман шёл молча, блокнот уже убран, руки в карманах. На улице было темно, сыро, московская осень пахла мокрыми листьями и чем-то дымным, далёким.
Сели в «паккард». Шофёр тронул. Москва за окнами — без фонарей, синие щели в зашторенных окнах, патруль на углу.
— Ну, — сказал Бивербрук.
— Ни одного круглого числа, — ответил Гарриман. — Четыре тысячи, не пять. Полторы тысячи, не две. Каждая цифра — из расчёта, не с потолка. И он не попросил танки.
— Он сказал, что его Т-34 лучше нашей «Матильды».
— Он прав.
Бивербрук хмыкнул. Повернулся к окну. Женщина в ватнике копала траншею в сквере, при свете керосиновой лампы, которая стояла на куче земли и раскачивалась от ветра. Три месяца назад в Лондоне давали русским шесть недель. Шесть недель прошли. Потом ещё шесть. Потом ещё. А русские копали траншеи и просили алюминий.
— Он сказал, что будут наступать, — проговорил Бивербрук.
— Слышал.
— Вы ему верите?
Гарриман молчал секунд десять. Потом сказал:
— Я верю цифрам. Цифры у него хорошие. А насчёт наступления — мы увидим в январе.
Машину тряхнуло на выбоине. Бивербрук достал блокнот и ручку — ту самую, которой двадцать лет назад писал передовицы для «Экспресс», когда ещё был газетчиком, а не министром. Ручка была неудобная, перо цеплялось, но он к ней привык и не менял, как не меняют старую собаку на новую. Написал, быстро, не заботясь о почерке:
«29 сент. Москва. Сталин. Не кричал, не требовал 2-го фронта, не жаловался. Показал список — 5 позиций, каждая с расчётом. Просит сырьё и транспорт, не технику. Говорит, что его танки лучше наших — и это правда, Генштаб подтвердит. Молотов — манекен с пенсне. Старик в штатском (нач. генштаба?) — записывал каждое слово. Сталин сказал: через 3 мес. будем наступать. Не знаю, блеф или нет. Знаю одно: он не похож на человека, который проигрывает. Похож на человека, который строит. Черчиллю будет интересно.»
Закрыл блокнот. Убрал ручку. Поясница ныла, и он подумал, что в особняке на Спиридоновке должна быть ванна, и если русские экономят уголь так же, как в Кремле, то вода будет тёплая, не горячая, но сойдёт.
В Кремле Сталин стоял у карты. Молотов ушёл готовить протокол. Шапошников сидел за столом, прямой, несмотря на одышку.
— Борис Михайлович. Коротко.
— Танки их не нужны. «Матильда» в нашей грязи застрянет на первом километре. «Харрикейны» — отдать на север, в ПВО тылов. По нашему списку: алюминий реально, бензин сложнее, но выделят, грузовики — Гарриман кивал. Примут.
— Почему?
— Потому что мы просили правильно. Бивербрук газетчик, ему нужна история. Гарриман банкир, ему нужна отдача. Мы дали обоим.
Сталин сел. Потёр глаза — устали, щипало, надо бы лечь раньше, но не выйдет.
— Вы сказали им, что будем наступать, — сказал Шапошников. Не вопрос, не упрёк. Констатация.
— Сказал.
— Мерецков не начал. Дивизии неполные. Три месяца — предел.
— Предел и есть. Мерецкову позвоню завтра.
Шапошников поднялся. У двери обернулся:
— Покажусь врачам.
— Сегодня, — сказал Сталин. — Не завтра.
Шапошников усмехнулся одними уголками губ — как усмехается человек, пойманный на вранье, к которому привык.
— Слушаюсь.
Дверь закрылась. Сталин сидел в пустом кабинете, и лампа с зелёным абажуром бросала круг света на стол, а остальное тонуло в полумраке. Достал блокнот, записал одну строчку:
«29 сент. Список принят. 2-й фронт не поднимал. Мерецков — завтра.»
Закрыл. Подошёл к карте. Нашёл Архангельск. Провёл пальцем по маршруту: Исландия, Норвежское, Баренцево, порт. Через месяц этим путём пойдут корабли, и на каждом — алюминий, бензин, порох, тушёнка. И каждый, который дойдёт, — это снаряды, которые доедут до Тимошенко, и бензин, на котором Северов поднимется в воздух, и грузовик,