бледный как полотно.
— Иван Павлович! Срочно! Его… его привезли!
Не спрашивая, кто такой «он», доктор уже сорвался с места. Опытным взглядом он оценил ситуацию: мужчина лет пятидесяти пяти, крупный, с одутловатым, землисто-серым лицом, на котором застыла гримаса мучительной боли. Дыхание поверхностное, хриплое, пульс на сонной артерии — слабый, нитевидный, аритмичный.
— Несите в процедурную, на стол! Быстро! — скомандовал Иван Павлович, уже срывая с себя халат и натягивая стерильный.
— Сердце прихватило у него, — сказал мужичок.
Иван Павлович крикнул санитарке:
— Морфий, папаверин, кофеин подкожно! И кислородную подушку!
Пока разбуженная санитарка суетилась, доктор быстро осмотрел больного. Классическая картина: загрудинная боль, отдающая в левую руку и лопатку, холодный пот, напуганный взгляд. Инфаркт миокарда. Обширный, судя по состоянию.
— Кто это? — шепотом спросил он у одного из сопровождающих, пока готовил шприц.
Тот, бледный, ответил почти беззвучно:
— Товарищ Зарудный. Аркадий Егорович. Начальник Наркомпути.
Удивительно — такой человек и тут, в Зарном. Надо бы разобраться.
Но сейчас это был просто больной. Серый, задыхающийся, умирающий человек.
Работа закипела. Морфий должен снять невыносимую боль и панику, папаверин — расширить коронарные сосуды, кофеин — поддержать тонус. Кислородная подушка захрипела, наполняя лёгкие драгоценным газом. Иван Павлович закатал рукав пациенту — рука была массивная, мясистая — и начал осторожно, но уверенно делать инъекции.
— Дышите, Аркадий Егорович, — произнес он твёрдо, глядя в мутные глаза больного. — Слышите меня? Дышите. Вам нельзя уходить. Слышите?
Тот слабо кивнул, губы его шевельнулись, но звука не было. Пульс под пальцами доктора всё ещё был ужасающе слаб, но аритмия, кажется, начала сглаживаться.
Дальше были долгие часы борьбы. Иван Павлович не отходил от стола. Он контролировал пульс, давление (мерили самым примитивным ртутным сфигмоманометром), следил за дыханием. Делал повторные инъекции, когда боль возвращалась. Заставил санитарку приготовить горчичники на икры — отвлекающая терапия, чтобы перераспределить кровоток. Сам растирал больному холодные, синеватые конечности, заставляя кровь циркулировать.
Эх, жаль никаких никаких тромболитиков, никакой современной кардиореанимации. С этим багажом было бы гораздо легче.
К полуночи кризис, казалось, миновал. Цвет лица у Зарудного из землистого стал просто бледным, дыхание углубилось, пульс окреп и выровнялся. Он погрузился в тяжёлый, но уже не предсмертный сон под действием морфия.
Иван Павлович перевёл его в отдельную палату, велел санитарке дежурить у двери, а сам упал в кресло в ординаторской, чувствуя, как каждая кость ноет от усталости, а руки дрожат от напряжения.
* * *
Аркадий Егорович Зарудный пришёл в себя ближе к утру воскресенья. Он был слаб, как ребёнок, и каждое движение давалось с трудом, но сознание было ясным. Когда Иван Павлович вошёл в палату, чтобы сменить капельницу (уже с глюкозой и малыми дозами строфантина), больной пристально посмотрел на него.
— Доктор… — голос его был тихим, сиплым, но в нём уже звучала привычная властность, пусть и приглушённая болезнью. — Это вы… меня спасли?
— Я, Аркадий Егорович, — кивнул Иван Павлович, поправляя подушку. — Как себя чувствуете? Боль есть?
— Тупая… давит. Но уже не так. — Зарудный с трудом перевёл дух. — Мне сказали… что вы тут одни… всю ночь… Я обязан вам жизнью. В прямом смысле.
— Это моя работа, — просто ответил доктор, проверяя повязку на руке.
— Работа… — Зарудный усмехнулся, и это было похоже на гримасу. — Многие на моём месте уже работали бы на том свете. Знаю я наших эскулапов… особенно в таких медвежьих углах. Вы… вы не отсюда. Вы тот самый? Петров? Про которого Ленин говорил?
Иван Павлович слегка напрягся, но кивнул.
— Да. Я Петров.
Зарудный закрыл глаза, будто обдумывая что-то.
— Так… Значит, судьба. Слушайте, доктор. Мне нужно с вами поговорить. Серьёзно. Но не сейчас. Сейчас я… я пустое место. Но когда встану… — он открыл глаза, и взгляд его стал острым, цепким. — … у меня к вам будет дело. Важное дело. А еще… — Аркадий Егорович опасливо огляделся, — ко мне придут. Человек в черном. Я прошу вас — будьте готовы к этой встрече. Приготовьте оружие…
И замолчал — потерял сознание.
* * *
Зарудный очнулся ближе к вечеру. Сумрачный свет едва пробивался в палату, закрашивая стены в цвет холодного пепла. Пациент лежал неподвижно, прислушиваясь к работе собственного сердца — тяжелой, но уже ритмичной. Боль притупилась, отступила.
Шаги в коридоре, скрип двери. В поле зрения вошла знакомая фигура в белом халате.
— Не шевелитесь, Аркадий Егорович, — тихий, спокойный голос Ивана Павловича. Теплые пальцы на запястье, считающие пульс. Прослушивание грудной клетки холодным диском стетоскопа. Профессиональный, лишенный суеты осмотр.
— Дышите глубже… Вот так. Боль?
— Терпимо, — хрипло выдавил Зарудный. — Спасибо, доктор.
— Не за что. Кризис миновал, но вы должны лежать. Никаких движений, никаких волнений. Это главное лекарство.
Зарудный закрыл глаза, собирая мысли в кучу. Слабость ватная, плывущая. Но рассказывать нужно сейчас. Пока ясно. Пока не пришли.
Он снова открыл глаза, уставившись в потолок.
— Доктор, — сказал он тихо, но отчетливо, отчеканивая каждое слово сквозь слабость. — Вы имеете право знать. Мне нужно… мне нужно рассказать, как я сюда попал. Чтобы это не стало… общей проблемой.
Иван Павлович замер, перестав поправлять подушку. В палате стало тихо, слышно лишь мерное тиканье карманных часов в его жилетном кармане.
* * *
Все началось с марок. С этой нелепой, страсти, которая зародилась еще в детстве и которая, как оказалось, могла стать петелькой на шее взрослого, серьезного человека. Дело было в феврале, в моем кабинете в Наркомпути на Тверской. За окном — серая, голодная, промерзшая Москва девятнадцатого года, а у меня в альбоме — яркие клочки бумажного мира: Британская Гвиана, «Голубой Маврикий», «Святой Грааль» филателии. Мое тайное убежище.
В тот день ко мне вошел Лаврентий. Лаврентий Петрович Веретенников, мой однокашник по Инженерному училищу. Мы не виделись лет семь, с самой войны. Он похудел, осунулся, носил потертую шинель образца еще царской армии, но глаза у него были все те же — быстрые, умные, с хитринкой.
— Аркаша! Жив-здоров! — обнял он меня с подчеркнутой сердечностью, но взгляд его уже скользнул по кабинету, по сейфу в углу, по столу.
Разговор начался с воспоминаний, с расспросов о делах. Его дела были скверны — работал где-то в снабжении, «на углях», как он выразился, еле сводил концы с концами. Потом, будто невзначай, он поинтересовался:
—