самая неприятная была — плоскостопие. А в тысяча девятьсот семьдесят втором году, когда мне в той жизни было восемнадцать, не служить считалось позором»…
Осторожно уперся рукой в край кровати, попытался сесть. Голова закружилась, но я все-таки дотянулся до кружки — железной, с отбитой эмалью. Вода была теплая, с едва заметным привкусом хлорки и чего-то больничного.
Пожилая медсестра подошла ко мне.
— Ну вот, на поправку идете, — сказала она. — Вы, главное, не волнуйтесь. Полежите недельку, и в строй. А если повезет, то и в тыл, это если комиссия признает негодным.
Я кивнул, не знал что ей ответить. Я сейчас вообще не знал, кому и что отвечать. Откинулся на подушку. С потолка на меня смотрел облупленный амурчик. Где-то слева стонал человек — монотонно, на одной ноте. Пахло карболкой, йодом и чем-то сладковатым, от чего начинало подташнивать. Я вспомнил, что так описывали запах гангрены в книгах про Великую Отечественную. Я их много читал — о войне. И смотрел фильмы. Позже, когда подсел на интернет, не вылезал из Википедии. Даже выходил на шествие Бессмертного полка… Но — это были книги, это было кино, это была история.
А здесь — настоящая война.
Поднял руку, посмотрел, пошевелил пальцами. У меня рука была шире, пальцы короче и толще. У Коли Шестакова рука тонкая, пальцы длинные, музыкальные. На подушечках — гитарные мозоли. Значит он играл на гитаре.
«Настоящий Коля Шестаков умер? Или очнулся там, в больнице? В теле старика?», — подумал я. Мысль была настолько чудовищной, что я отогнал ее.
— А вещи мои где? — спросил медсестру.
Не думал, что услышит, она склонилась над стонущим человеком. Но услышала.
— В тумбочке вещмешок. Там все, что было при вас, — ответила она. — Комсомольский билет, смена белья, письма какие-то. Может еще что есть. Как сможете вставать, сами посмотрите.
И пошла дальше, останавливаясь то у одной кровати, то у другой.
Кроватей в этом зале, похожем на актовый, было много. Стоны и крики сливались в общий гул. Не осознавая этого, я вдруг стал напевать:
— Вьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола как слеза, и поет мне в землянке гармонь про улыбку твою и глаза. Про тебя мне шептали кусты в белоснежных полях под Москвой. Я хочу чтобы слышала ты, как тоскует мой голос живой…
Не сразу сообразил, что вокруг стихли стоны, что рядом всхлипывает молоденькая медсестра.
— Хорошо поешь! — это сказал человек в форме, в фуражке и с планшетом на боку. Рядом с ним стоял врач, тоже с кругами усталости под глазами. Я и не заметил, как они подошли ко мне.
— Доктор, — обратился военный к высокому врачу в очках и белом колпаке, со стетоскопом на шее, — что с бойцом?
— Сильная степень близорукости, непонятно как его вообще в армию взяли. А с учетом контузии можно прогнозировать дальнейшее ухудшение зрения. К строевой службе не годен.
— А к нестроевой? — тут же задал вопрос человек в форме.
— К нестроевой, товарищ старший политрук, на усмотрение комиссии, — ответил врач и продолжил обход.
— Я — старший политрук Корзунов, но ты можешь называть меня просто — Виктор Борисович, — представился человек в форме и открыл планшет. — Смотрю, у тебя здесь первый курс консерватории по классу струнных инструментов. А до этого что? Музыкальная школа? — я кивнул в ответ, он хмыкнул, перевернул лист, закрыл планшет. — Давай выздоравливай быстрее, думаю, найду тебе место в красной армии.
Он пошел, было, прочь, но остановился, оглянулся и сказал:
— Хорошая песня. Очень хорошая. Правильная. Никогда раньше не слышал.
Политрук, было, пошел дальше, но тут же вытянулся по стойке смирно и, приложив руку к фуражке. Он попытался крикнуть, но голос сорвался в середине фразы:
— Здравствуйте, товарищ генерал!
И тут же кто-то рядом произнес:
— Товарищ Рокоссовский, вы же под следствием? Как вы тут?..
Глава 2
Я повернул голову — с трудом, но получилось. Рокоссовский был поджарым, улыбчивым человеком. Внешность благородная, даже, пожалуй, аристократическая: брови вразлет, нос прямой, глаза ясные, подбородок крепкий, улыбка заразительная.
— У вас устаревшая информация, — ответил он раненому, вспомнившему о «следствии». — Давно со всем разобрались, еще год назад. Выздоравливайте, товарищи!
И пошел вперед. Политрук Корзунов, было, последовал за ним, но остановился. Он оглянулся и погрозил мне пальцем: типа, я тебя помню. Ну-ну…
Почему-то вдруг стало смешно…
Я много читал в своей прошлой жизни, залипну в интернете, в АТ, и читаю, читаю… Про попаданцев особенно: попал такой в жопу мира и словил кайф — драконы, мамонты, товарищ Сталин…. А главгер направо-налево подвиги совершает, крошит супостатов…
На самом деле все не так. Когда испытываешь это на своей шкуре, все совсем не так. Абсолютно…
Я попытался сесть. С пробитой башкой и простреленным плечом… Получилось с трудом. Актовый зал…
Рядами кровати…
На кроватях раненые…
Запах крови. Запах гниющего мяса. Гангрена у парня на соседней кровати….
Запах немытых тел…
Почему начал смеяться? Потому что так не бывает! Ну не бывает так!
Нервное, не иначе…
Тихое хихиканье перешло в громкий смех. Потом в рыдание.
Херня какая-то…
Попаданец должен подвиги геройствовать, побеждать всех направо и налево. А я блин… плачу…
— Тихо, тихо, сынок, — большая, сильная рука охватила меня за плечи и уткнула в грудь — шестого размера, не меньше. — Тихо, малыш, тихо…
— Зинаида Ованесовна, вот валерьянка… — ещё один голос — нежный, шепчущий.
— Давай сюда, Зоенька, — и холодное стекло у рта.
Я стукнул зубами о край стакана.
— Пей, пей, малыш, — послышался добрый голос. — Ложись, давай на подушку.
— Не бывает так, — я всхлипнул.
— Не бывает, — согласилась женщина. — Не должно быть. Детей на войне вообще не должно быть. Тебе лет-то сколько, сынок?
— Не знаю, — я хлюпнул носом.
Женщина подала платок — самый обычный, с полосками по краям. Высморкался. Утерся.
— Это правда война? — тупейший вопрос, но что брякнул — то брякнул.
— Правда, — ответила санитарка. — Ты поспи. Я тебе колыбельную спою, — сказала она и на самом деле запела:
— Среди кустов смородины, среди сухих ветвей, свила синичка гнездышко и вывела детей. Однажды поздно вечером летит она домой, вдруг выстрел раздается, взвилась она стрелой. Упала возле