вечером. Сегодня молоко принесла Зоя.
— Коля, а вы мне ту песню еще раз споете? — она присела на край моей кровати, с опаской посмотрев на соседнюю.
— Какую? — не сразу понял ее.
— Про огонек, — девушка смутилась, покраснела. — Хотя… вам, наверное, больно петь? Хирург сказал, что завтра снимок будут делать.
«Если пленка будет, — подумал я. — В сорок первом году с рентгеном напряженка, девочка». Но песню спел. Даже не для нее — для себя, скорее. Когда к нам подошла Зинаида Ованесовна, не заметил. Просто в какой-то момент ее голос присоединился к моему:
— … где ж ты девушка милая, где ж ты мой огонек…
— И все-таки колоратурное сопрано, — я даже не успел подумать, как мысль настоящего Коли Шестакова вырвалась словами.
— Было когда-то, — ответила теми же словами, что и в первый раз, санитарка. — Пела в театре музкомедии, потом голос сорвала. Петь-то могу, но уже не на профессиональном уровне. Ладно, Зойка, пойдем перевязочный материал готовить, скоро вечерняя перевязка…
Следующее утро началось с обхода. Врач на этот раз был другой, совсем пожилой человек — лет семидесяти, не меньше. Он ощупал мою голову, посмотрел плечо и пробормотал:
— Ну что, молодцом, молодцом… Можно уже выписывать. Есть куда ночевать идти?
Вместо меня ответила Зинаида Ованесовна:
— Да уж приютим, поди, что ж мы ребенка на улице оставим что ли?
Ребенок⁈
Едва не выматерился вслух, но во-время прикусил язык — студент консерватории вряд ли вообще знал те слова, которые едва не сорвались с моих губ.
— Политрук Корзунов о тебе спрашивал, — уже уходя, вспомнил врач. — Просил передать, чтобы зашел после выписки на улицу Фрунзе, в Главное политуправление. У него для тебя что-то есть. Сказал, новое место службы, — врач окинул меня оценивающим взглядом и горестно хмыкнул:
— Ну-ну, служака… Господи, какие дети воюют… За справкой после обхода зайди.
— За какой справкой? — не понял сразу.
— За справкой о том, что ты выздоравливающий. А то первый же патруль отведет в комендатуру, — врач снова посмотрел на меня с сочувствием и добавил:
— Время военное, всех проверяют.
Он пошел дальше, останавливаясь то у одной кровати, то у другой. Ко мне подошла Зинаида Ованесовна.
— Держи вот, — санитарка протянула стопку одежды. — Постирала, заштопала, — сообщила она с таким видом, какой бывает у бабушки, зовущей внуков на пироги. — Ты заглядывай к нам, Коленька, если сразу на фронт не пошлют. И на фронте береги себя, под пули-то не подставляйся сильно, — она заплакала, закатила глаза вверх, попыталась проморгаться, но махнула рукой и пошла прочь. По ее круглому лицу катились слезы.
К моей кровати подошла Зоя. Она положила на кровать шинель — тоже вычищенную, тоже в латках.
— У нее сын на фронте, — девушка тяжело вздохнула, глядя вслед Зинаиде Ованесовне. — Она из Еревана в Москву к сыну в гости приехала, в июне. Как раз двадцать второго числа. Он одним из первых добровольцем ушел. Переживает сильно, не знает где он сейчас. Их часть в окружение попала. Она тоже хотела на фронт пойти, но ее не взяли, сказали, что здесь люди тоже нужны. А она с сыном хотела воевать, рядом, — Зоя рассказывала сумбурно, торопясь, явно сдерживая слезы.
Я отметил, что у меня будто какой-то эмоциональный ступор. Кажется, что смотрю кино про войну. Или еще не до конца поверил, что все это взаправду?
— Не переживай, сестренка, — подал голос раненый, поступивший этой ночью — он занял пустую кровать рядом с моей. — Скоро победим фашистов и победу отпразднуем! Вернутся домой бойцы.
«Отпразднуем. Через четыре года», — подумал я, но вслух ничего не сказал. Вера — пожалуй самое главное оружие советских людей. Особенно сейчас, когда немцы под Москвой и Ленинград в блокаде.
Я надел форму, сунул в карман комсомольский билет. В тумбочке еще лежали перетянутые ленточкой письма — три штуки. Два от родителей, одно от бабушки. И фотография. Семейная.
Посмотрел на фото и подумал: «Живы? Вряд ли»…
По крайней мере, у Коли Шестакова нет воспоминаний о том, что провожал свою семью в эвакуацию.
Да они бы и не успели — немцы подошли очень быстро. За два месяца, пока город переходил из рук в руки, его почти стерли с лица земли. Самые ожесточенные бои проходили именно там: Наро-Фоминск оказался на направлении главного удара фашистов.
Страшно даже представить, что пережили люди, оставшиеся там…
Доктор, завершив обход, присел у стола. Я подошел к нему.
— Держи, — он протянул мне листок с красным штампиком и синей печатью. — Потеряешь — считай, пропал. Очень долго будешь объясняться в комендатуре, — предупредил он.
— Разберемся, — ответил врачу и помахав рукой Зое, пошел на выход.
В коридоре пахло хлоркой и, почему-то, кислой капустой, из приоткрытых входных дверей тянуло табаком. Я вышел.
На крыльце, упираясь плечом на костыль, стоял раненый. Он затянулся козьей ножкой, выпустил струю дыма и тут же закашлялся.
— На все четыре? — спросил раненый, не глядя на меня.
— На все, — ответил ему.
— С богом, сынок, — пожелал он. — Постарайся выжить. А я вон, не боец уже, — попенял он, все так же не глядя на меня. — Вы идете воевать, а я тут стою, со стыда сгораю. Ты выживи, — повторил он.
— Выживу, батя, — я вдруг подумал, что на самом деле я старше этого человека, и намного: ему от силы лет сорок, сорок пять, нога ампутирована, чуть ниже колена.
Я немного постоял на крыльце, будто впитывая в себя атмосферу прифронтовой Москвы.
Накрапывает дождь.
По мокрой дороге едет «эмка».
Трамвай — старенький, круглый, идет полупустым, дребезжит.
Противотанковые ежи.
Баррикады из мешков с песком у дома напротив.
Свежий ветер ударил в лицо. Я поднял воротник и спустился с крыльца.
— Коля! — меня окликнула Зинаида Ованесовна. — Коленька, я тут адрес написала. Ты заходи, если не отправят на фронт.
Она сунула мне клочок бумаги и тут же, повернувшись к раненому бойцу, строго спросила:
— Сколько можно дымить, дядя Ваня? Каждые полчаса курить ходите!
— А что еще тут делать? Кури да кури, — мрачно отшутился фронтовик.
— А ну пошли в кровать, у вас постельный режим, а вы игнорируете! — санитарка придержала дверь, ожидая,