Это же человек, а не… не геополитический козырь!
Артефакт на столе коротко гудел, и голос Серебряного, когда он зазвучал, нёс в себе лёгкую, циничную усмешку.
— О, милая барышня, — произнёс он, и от этого «милая барышня» Ордынская вспыхнула, как от пощёчины. — Вы исходите из глубоко ошибочной предпосылки. Вы думаете, что британская корона хочет его вылечить.
Ордынская замерла с открытым ртом. Я посмотрел на светящийся диск и почувствовал, как в затылке что-то щёлкнуло. Так щёлкает, когда кусочек мозаики, который ты вертел в руках, вдруг встаёт на место.
— Здоровье лорда Кромвеля, — продолжал Серебряный, — является исключительно в интересах Российской Империи. Он лоббирует наши торговые соглашения в их Парламенте, держит баланс сил в Палате лордов, и его голос стоит больше, чем дивизия дипломатов. А вот для нынешнего кабинета министров Британии его смерть — это, как бы помягче выразиться, изящное решение множества политических проблем разом. Одного неудобного старика не станет, соглашения подвиснут, рычаг влияния исчезнет, и наши позиции в регионе ослабнут.
Он выдержал паузу, давая словам осесть.
— Местные лекари из Ордена не «не могут» его вылечить. Они просто не слишком стараются. Им достаточно имитации бурной деятельности и красивых консилиумов, чтобы семья лорда и общественность были уверены: всё возможное делается. А то, что «всё возможное» не даёт результата — ну что же, медицина не всесильна, британская наука сделала всё, что в человеческих силах, примите наши глубочайшие соболезнования. Занавес.
Я стоял и слушал, и картина, которая складывалась в моей голове, была настолько цельной и настолько отвратительной, что я на секунду забыл про боль за глазами и про усталость. Двадцать три профессора. Восемь месяцев обследований. Блестящий консилиум из двенадцати светил. И ни один из них не нашёл причину, потому что, возможно, никто из них и не искал по-настоящему. Потому что найти означало вылечить, а вылечить было невыгодно.
Сэр Реджинальд и его тридцать минут. Его золотые часы. Его «исчерпывающая» диагностика. Это были не ограничения, продиктованные заботой о пациенте. Это был спектакль, продиктованный заботой о результате. О правильном результате — том, при котором лорд Кромвель тихо угасает, а Империя теряет союзника.
— Игра окончена, — подвёл итог Серебряный. — Чилтон организует ваш вылет завтра утром. Возвращайтесь в Муром. Конец связи.
Голубое свечение диска погасло. Комната погрузилась в тишину, которую нарушал только шум дождя за окном и тихое гудение радиатора.
Чилтон молча убрал артефакт во внутренний карман пиджака, застегнул пуговицу и повернулся к нам.
— Я заеду за вами в восемь утра, Мастер Разумовский. Доброй ночи.
Он вышел из номера и тихо прикрыл за собой дверь, и щелчок замка прозвучал как точка в конце приговора.
Я снял пиджак и бросил его на спинку стула. Ослабил галстук окончательно — стянул через голову и кинул туда же, на пиджак. Сел в кресло у окна и прижал пальцы к вискам, массируя круговыми движениями, пытаясь разогнать тупую пульсирующую боль.
За окном темнело. Лондонские сумерки наступали рано и быстро, и город за стеклом превращался в мешанину огней и теней, размытых дождевыми потёками. Фонари вдоль улицы горели жёлтым, светофоры мигали, по мокрому асфальту скользили отражения фар, и всё это сливалось в одну непрерывную, тоскливую акварель.
Лёгкий хлопок за спиной. На журнальном столике, рядом с подносом, на котором лежали нарезанные сыры, крекеры и виноград, материализовался Фырк. Он подтянул к себе кусок чеддера, откусил и начал жевать, но без обычного энтузиазма, глядя на меня исподлобья.
— Двуногий, — сказал он, и рот его был набит сыром, но голос звучал серьёзно, — у меня отвратительное чувство, что лысый прав. И одновременно отвратительное чувство, что лысый не прав. Оба чувства отвратительные.
Я не ответил. Сидел, массировал виски и думал. Думал о лорде Кромвеле, о его живых глазах в мёртвом лице. О его «двадцать четвёртый». О том, как он сказал «запомню», когда я не произнёс слово «к сожалению».
И о том, что завтра утром я сяду в самолёт и улечу, а он останется в своих покоях, среди лепнины и серебряных фоторамок, и Искра его будет гореть всё ярче, и лекари в накрахмаленных халатах будут приходить и уходить.
И ни один из них не станет искать причину, потому что причину искать не нужно, потому что причина — это политика, а политика — это то, от чего люди умирают чаще, чем от рака.
Ордынская начала мерить шагами персидский ковёр. От окна к двери и обратно, быстро, нервно, как заведённая, и полы её расстёгнутого кардигана развевались при каждом повороте. Я следил за ней краем глаза и видел, как она борется с собой, как слова подступают к горлу и отступают, подступают и отступают.
На четвёртом круге она остановилась.
— Илья Григорьевич, — сказала она, и голос её дрожал, но держался. — Я чувствую это. Моя Искра… я чувствовала его ткани, когда стояла рядом с кроватью. Я могу удержать сосуды от распада. Я могу законсервировать повреждённый эндотелий, стабилизировать мембраны, замедлить процесс. Это не лечение, я понимаю, но это время. Время, которого у него нет. Мы не можем просто улететь и оставить его умирать ради их политики. Не можем.
Она замолчала и стояла посреди ковра, тяжело дыша, с красными пятнами на щеках и с таким выражением лица, которое я видел у неё один раз — в операционной, когда она вопреки страху запустила биокинез и удержала сердце Инги Загорской.
Я опустил руки от висков и посмотрел на неё тяжело, исподлобья.
— Я тоже это чувствую, Лена, — сказал я тихо. — Мы упустили что-то. Какую-то деталь, какую-то мелочь, которая лежала перед носом, а мы смотрели мимо. Садись.
Я встал из кресла, подошёл к дорожной сумке, лежавшей на банкетке у стены, и вытащил из неё пухлую папку с историей болезни лорда Кромвеля — копию, которую Чилтон передал мне ещё вчера вечером.
Двести с лишним страниц: анализы, снимки, протоколы, заключения двадцати трёх профессоров, каждое из которых заканчивалось вежливым вариантом фразы «не знаю».
Я раскрыл папку и начал выкладывать листы на пол, прямо на персидский ковёр — аккуратно, по группам: биохимия отдельно, визуализация отдельно, заключения отдельно, динамика показателей отдельно.
Листы ложились на ковёр веером, перекрывая друг друга, и через минуту вокруг меня образовалось рабочее поле размером два на два метра — белые прямоугольники на бордовом фоне с золотым узором.
Я сел на пол по-турецки.
— Садись, говорю. Открывай биохимию. Будем искать слепое пятно — ту деталь, которая объединяет почки, лёгкие и сердце, но не видна в крови.