правщиков «Аврор», на ночной вахте был с такой физиономией, будто вся столица только и мечтала вломиться ко мне в дом.
Завидев меня, он поднялся.
Я махнул рукой: жив, цел, не развалился на части, сиди уж.
Иван махнул головой и снова сел, держась за трость. Стул под ним жалобно скрипнул.
Из глубины дома в темном платке показалась Анисья, с засученными рукавами. Прошка сразу начал делится впечатлениями:
— Матушка, там такое было! Там, почитай, на всю стену…
— Цыц, сорока, — шепнула Анисья. — Барин едва стоит. На кухню. Молоко там горячее. Расскажешь потом.
Прошка прикусил язык и исчез в коридоре. Анисья управилась с моим плащом, следом она забрала цилиндр и перчатки. Окинула меня цепким взглядом. Анисья только вздохнула, дескать иди уж пока не свалился посреди прихожей.
До спальни я дошел на упрямстве, швырнул сюртук на кресло. На кровать ввалился почти в сапогах.
Полгода. Господи, полгода всего, а ощущение такое, будто меня волоком тащили от Твери до Парижа по дороге, да еще лицом вниз. Нервы эта гонка сожрала сильно.
На потолке, среди лепнины, расползались тонкие трещины. Я смотрел на них мутным взглядом и слушал часы в коридоре. Они щелкали как-то уютно, по-домашнему.
Мне вспомнилась сосновая стружка. Горячий, крепко заваренный чай. Дубовые половицы в доме Якунчиковых. Во дворе навесы, конюшня, приказчики, мешки с овсом. Дом жил шумно, даже ругань звучала по особенному.
Огромный дом Якунчиковых держался на Татьяне Лукьяновне. С виду барышня маленькая, с осиной талией и кротким взором, но попробуй такую сдвинь с места.
Иллюзий я насчет нее не разводил. Я уважал ее, местами даже с раздражением.
Была у нее особая власть над домом. При ней вещи становились на места, если можно так выразиться. И люди тоже. Рядом с Татьяной можно было говорить человеческим голосом, не прикидывая, какая фраза завтра окажется у недругов или наоборот — «другов». Войдет с бухгалтерской книгой, сядет у окна и начнет отцу рассказывать про то, что овса ушло столько-то, а приказчик Степан опять мухлюет. И слушаешь, смешно сказать, будто музыку. Потому что речь о деле, о хлебе, лошадях, деньгах, людях. О жизни, которую можно потрогать руками.
В петербургской спальне я вдруг позавидовал себе московскому. Там разговор мог быть прямым и без реверансов.
Только говорить теперь было не с кем.
Татьяна Лукьяновна заперлась от меня. И это немного напрягало. С ее отцом, Лукьяном, я переписывался частенько. Поставки, цены, сроки — обычная корреспонденция приличных людей о деньгах. Он прикладывал отчеты по калейдоскопам, наладил продажу и стал слать мне мою долю. Небольшую, конечно же, зато в срок, что в этом мире почти чудо. Покупали охотно, человеку дай цветное стеклышко и повод ахнуть — кошелек он сам развяжет.
В каждую депешу к Якунчикову я вкладывал письмо для Татьяны. Отдельный конверт, все как положено. Писал без изыска, про Петербург, Кулибина, дворцовых господ и прочее. Просто писал так, как пишут человеку, перед которым однажды говорил без масок. Я был благодарен ей за приют.
И тишина. Сначала я ругался на распутицу, потом решил, что у нее дел выше головы, отец стар, дом велик, да приказчики без надзора. Мало ли. Но месяц назад меня все-таки переклинило. Взял одного тверского парня из тех, кого Толстой гонял на полигоне и отправил в Москву. Приказал найти Татьяну Лукьяновну, передать письмо прямо в руки и узнать, здорова ли, все ли хорошо. Всякое могло случиться, болезнь, ссора в доме, внезапный жених с сундуками и папенькиным благословением.
Парень вернулся быстро и доложил, что Татьяна Лукьяновна жива-здорова. Приняла его в малой гостиной, сидела в глубоком кресле, укутавшись в шаль. Письмо взяла, сургуч сломала, прочла при нем.
Пока глаза бежали по строкам, лицо у нее было непонятным, потом она аккуратно свернула бумагу, подняла на гонца взгляд и сказала:
— Ответа не будет. Ступай.
Я провел ладонями по лицу, будто мог стереть с себя этот проклятый пересказ. Что я сделал? Где успел наступить ей на гордость? Что такого мог написать человек, по горло заваленный придворными ловушками?
До Москвы могли докатиться слухи о том, как Мария Федоровна устраивала мне смотрины среди фрейлин. Возможно, услышала, что барон Саламандра вертится около знатных невест. И что? Ревность? Но я никому ничего не обещал.
Или дело проще? Ведь за полгода я так и не приехал сам. Отделывался письмами, посыльными, да уважительными оборотами.
Лежать дальше было глупо. Сон не шел. Женскую логику мне, видать, никогда не понять. Зато металл и камень хотя бы были предсказуемыми, надавишь — поддадутся, пережмешь — треснут.
Я резко сел, поднялся и пошел к двери.
В подземной лаборатории поместья меня ждали инструменты. Вот с ними и поговорим.
Уже через час я тер суконкой золотые лепестки на свежей камее, аж до боли в пальцах. Полоса за полосой, круг за кругом, и дрожь отпустила. Под пальцами оставалось послушное золото.
Я смахнул корундовую пыль краем кисти, потом еще раз, уже ладонью в перчатке. Ящик с инструментами ушел под верстак. В стекле лампы Арганда гудел огонек. Стену полосовали тени, на полу у ножки верстака лежала трость.
Металл сделал свое дело, вычистил голову. Вместо Татьяны и дворцовых интриг я думал о насущном, об Архангельском и картах.
Я сидел у верстака, пальцы все еще помнили камею: где снять крошку золота, где оставить лишнюю толщину. Голова, дрянь такая, перенесла эту привычку на дороги и армии. Тут корпус задержался на сутки. Там обоз застрял у переправы.
Для многих война — красива, если смотреть с безопасного холма и иметь сердце из лакированного дерева. Мне вся эта красота давно стояла поперек горла. Я видел скрипящие узлы, уставших людей, обозные хвосты, голодных лошадей, бумагу с приказами.
В моем времени эту кампанию успели разодрать на клочки, начиная от того, кто опоздал и перепутал дорогу, заканчивая тем кто давал не те распоряжения.
Лето 1812 начнется с путаницы такой силы, что мои современники так и не смогли найти убедительные доводы о том — почему так.
Петербургская диспозиция русских войск годилась для того, чтобы поднести Бонапарту нож к нашему боку. Первая армия Барклая-де-Толли у Вильно, Вторая армия Багратиона южнее, у Волковыска, между ними — дыра почти в сотню верст. Сквозь такую прореху можно было провести целую армию, еще и с музыкой. А Государя потянет к Дриссенскому лагерю. Река под боком, теснота, красивые закорючки на бумаге. Бумага вообще терпелива. Потом, правда, терпение